Жена Геббельса объявила детям:
«Дети, не пугайтесь, сейчас вам доктор сделает прививку, которую сейчас делают детям и солдатам».
С этими словами она вышла из комнаты, а я остался один в комнате и приступил к впрыскиванию морфия… После чего я снова вышел в переднюю комнату и сказал фрау Геббельс, что нужно обождать минут десять, пока дети заснут, и одновременно я посмотрел на часы — было 20.40».
Поскольку Кунц сказал ей, что у него едва ли найдутся душевные силы, чтобы помочь дать уснувшим детям яд, Магда Геббельс попросила его найти и послать к ней Штумпфеггера, личного врача Гитлера. Вместе с Штумпфеггером она разжимала рот усыпленным детям, клала ампулу с ядом на зубы и сдавливала челюсти. Штумпфеггер ушел, а Кунц спустился вместе с женой Геббельса в его кабинет. Геббельс в крайне нервозном состоянии расхаживал по комнате.
«С детьми все кончено, теперь нам нужно подумать о себе», — сказала ему жена. Он заторопился: «Скорей же, у нас мало времени».
Морфий и шприц, жена Геббельса говорила Кунцу, она получила от Штумпфеггера. А откуда у нее ампулы с ядом, он не знал.
Они могли быть вручены ей Гитлером, он раздавал эти ампулы в конце апреля, как мы узнали позже.
«Кунц возвратился в госпиталь в очень удрученном состоянии, — говорил потом нам начальник госпиталя Хаазе. — Он зашел в мою комнату, сел на кровать и зажал голову руками. На мой вопрос: «Геббельс и его семья мертвы?» — он ответил: «Да». На мой вопрос, был ли он один, Кунц ответил: «Мне помогал доктор Штумпфеггер». Больше ничего я от него добиться не мог».
Хаазе спросили, что ему известно о том, как покончили с собой Геббельс и его жена, он ответил:
«Со слов первого сопровождающего врача Гитлера штандартенфюрера СС Штумпфеггера и доктора Кунца мне известно, что Геббельс и его жена вечером 1 мая совершили самоубийство, приняв сильнодействующий яд, какой именно, сказать не могу».
Вице-адмирал Фосс, доктор Кунц, повар Ланге, техник гаража Шнейдер, начальник личной охраны Геббельса Эккольд, инженер Цим, технический администратор здания имперской канцелярии, и многие другие опознали Геббельса. Хотя он обгорел, но узнать его мог каждый, кто встречался с ним или хотя бы наблюдал его издали. Его можно было узнать даже по карикатурам в нашей печати. У него характерная внешность. Голова непропорционально большая для его тщедушной фигуры и заметно сплющенная с боков. Скошенный лоб, резко сужающееся к подбородку лицо. Он хромал на правую ногу, она была короче левой и вывернута стопой внутрь. Правая нога не пострадала от огня, на ней сохранился ортопедический ботинок с утолщенной подошвой и протез.
«На обгоревшем трупе видимых признаков тяжелых смертельных повреждений или заболеваний не обнаружено, — записано в медицинском акте. — При исследовании трупа установлено наличие запаха горького миндаля и обнаружены кусочки ампулы во рту».
Когда были получены данные химического анализа, было вынесено окончательное суждение: «Химическим исследованием внутренних органов и крови определено наличие цианистых соединений. Таким образом, необходимо сделать вывод, что смерть… наступила в результате отравления цианистыми соединениями».
К такому же выводу пришли относительно причины смерти Магды Геббельс.
Ночлег
Поздно ночью 3 мая в поисках ночлега мы оказались на окраине Берлина, в Бисдорфе.
Когда мы шли по темной, глухой улице, я вдруг услышала свист соловья.
Сейчас, когда пишу об этом, мне трудно объяснить, чем он тогда так поразил меня. Казалось, здесь, в Берлине, не только все живое, но даже камни вовлечены в войну, подчиняются ее законам. А тут вдруг — соловей, несмотря ни на что, нерушимо выполняет свое соловьиное дело.
После всего, что тут было, на затихшей берлинской улице свист соловья был удивительной вестью о живой жизни.
Мы попали в какой-то дом и поднялись по темной лестнице. Постучались. С чувством скованности вошли в квартиру людей, только что переживших катастрофу падения города.
Это была скромная квартира. Хозяева ее, пожилые супруги в стеганых халатах, потревоженные нашим неожиданным приходом, предоставили нам две комнаты, а сами, видимо, долго не могли заснуть: тихие шаги их доносились из коридора. Я легла на диван, и позабытые в войну душные запахи нафталина и лаврового листа обступили меня.
Четыре года… Когда война началась, я училась на литературном факультете.
В оставшемся незавешенным окне был виден кусок розового неба — это зарево стихающих пожаров. Удивительная после дней беспрерывных боев тишина была благодатью, от которой с непривычки цепенело сердце.
Сквозь напряжение этих дней пронзительно пробилась мысль: «Мы в Берлине» — и отшибла сон.
Было довольно светло. Со стены напротив выступили оленьи рога. Потом я разглядела на столе свежесрезанные цветы в вазе, в клетке — маленького попугая. Он проснулся, поскакал по игрушечной лесенке и принялся раскачиваться на крохотных качелях.
Подсвечивая карманным фонариком, я прочла на стене в рамке:
«Der Himmel, bewahre uns vor Regen und Wind und vor Kameraden, die keine sind»[26].
Стена была увешана фотографиями мальчика: вот он вскарабкался на деревянную лошадь, вот лежит на пляже, примостив голову на вытянутые ноги девушки в полосатом купальнике. Вот он уже военный, стоит в новой, ловко пригнанной форме, в руке у него тяжелая полевая каска. А вот он на групповой фотографии в веселой компании военных. В центре снимка — бутылка. Кто-то воздел каску на штык. Подписано: «Prosit»[27].
А на письменном столе под стеклом грустное извещение о том, что Курт Бремер пропал без вести на Восточном фронте.
В поисках воды я забрела на кухню. У окна сидела хозяйка. На коленях у нее лежал мешочек с носками, штопать их она начала еще при Гитлере и сейчас, довольствуясь слабым светом наступающего дня, привычно продолжала свою работу.
На кухонной полке выстроились пивные кружки, и во главе этой шеренги фаянсовая тетушка — из тех веселых безделушек, что дарят на свадьбу, — протягивала позолоченный сапожок, предлагая из него напиться.
Я спросила у хозяйки, чья это лавка внизу в их доме (мы заметили ее, когда ночью поднимались в квартиру) и давно ли она заколочена.
Хозяйка ответила, что эта москательная лавка принадлежит ее мужу и ей и что они закрыли ее два месяца назад.
— Мы нажили ее честным трудом. О, она не так-то легко досталась нам. А теперь вот… — Она тихонько вздохнула. — Das Geschäft macht keinen Spaß mehr[28].
Утром хозяин квартиры спросил меня, как я полагаю, сможет ли он пройти сегодня на такую-то улицу к своему зубному врачу. Я ответила утвердительно, — война войной, а человека вот доняли зубы. Он возразил, что не испытывает зубной боли, но еще две недели назад условился быть сегодня у врача.
Свежие цветы в вазе, срезанные в огороде на другой день после падения города, визит к зубному врачу на третий день.
Что это? Себялюбивое тяготение к равновесию, прочности, размеренности? Не было ли оно союзником Гитлера при захвате им власти?
Из окна было видно — на перекрестке регулировала движение знакомая девчонка. Взмахивая флажками, она пропускала машины, успевая вскинуть ладонь к виску, а у военнослужащих, приспособивших для передвижения трофейные велосипеды, отбирала их — таков был приказ командующего фронтом. Уже целая гора велосипедов выросла возле нее на тротуаре.
Напротив из парадного боец выталкивал бочонок. Обмакнув в него толстую кисть на короткой палке, низко присев на корточки, он замазывал огромные буквы геббельсовских заклинаний, распластанные на мостовой: «Berlin bleibt deutsch»[29].
По этой же мостовой двигалась недавно на восток моторизованная немецкая пехота…
Кто-то постучался в квартиру. Вошел мужчина в коротком пальто, в темной кепке. Он узнал, что здесь русские, и просил разрешения поговорить со старшим из нас. Сняв кепку, он нервно изложил суть дела: вчера, когда наши части вступили в Берлин, он выбежал им навстречу вместе с женой (он показал рукой на дверь, за которой на площадке лестницы поджидала его беременная жена).
— Мы бросились к русским, чтобы обнять их, но ваши солдаты оттолкнули нас.
Его жена вошла и стояла рядом с ним, такая же бледная, как и он. Застегнутое на все пуговицы, ее серое пальто было сильно вздернуто на большом животе. Мужчина говорил сурово о том, как ждал этого дня избавления от Гитлера, надеялся, и вот такая встреча немецкого рабочего с Красной Армией. Голос его был разогрет обидой и решимостью высказаться. Жена молча поддерживала его, кивая головой.
Мы были взволнованы и глухи одновременно.
Как хотели мы верить в начале войны, что неразорвавшиеся бомбы, сброшенные на Москву, — это дело рук немецких товарищей, как искали любое подтверждение их солидарности с нами, и потом постепенно разуверились, ожесточились. И сейчас мы не могли обнять этого человека.