Но, может быть, общая идея „морского долга“ взволнует меня? Нет, потому что все это так, чтобы только наскипидарить читателя, все для эффекта, для того, чтобы было как можно красивее. Нуте-ка, сравните „жертвенность“ „Звезды“ Казакевича с этой: сразу станет ясно, что там жизнь, там боль, а здесь, повторяю, чтение для читателя невзыскательного вкуса.
Скажу прямо, не будь это Ваша рекомендация, я не дочитал бы рассказа до конца, поручил бы кому-нибудь из редакции. Словом, для нас эта вещь не подходит, хотя скажу и то, что не вижу в ней ничего, что могло бы быть предметом „осуждения“ в смысле идейной направленности, — вообще такие мерки к этому рассказу неприложимы.
Однако все вышесказанное не противоречит тому, что я очень благодарю Вас, Вера Федоровна, за рекомендацию рукописей и прошу впредь направлять нам все, что Вы будете считать подходящим. Конечно, Вы можете показать это письмо автору рассказа, — отдельно я ему не пишу, так как рассказ получил не от него, а от Вас. Читать рассказ кому-нибудь еще в редакции не даю, имея в виду, что Вы хотели знать мое личное мнение.
Желаю Вам всего доброго. Жду окончания Вашей рукописи.
Ваш А. Твардовский».
Это письмо Александра Трифоновича попало мне на глаза года три тому назад. И только тогда я понял заключительную фразу Веры Федоровны: «Не советую открывать книгу рассказом „Путь к причалу“». Как и: «Поправки, внесенные автором в этот рассказ (я читала и предыдущий вариант), на мой взгляд, дельны и правильны».
Сравните даты письма Твардовского и внутренней рецензии Пановой.
ОНА НЕ ПОКАЗАЛА МНЕ ПИСЬМА! Несмотря на свою беспощадную литературную требовательность, своей интуицией Вера Федоровна понимала, что это грозило бы мне писательской смертью. Такой зубодробительной критики из уст САМОГО редактора «Нового мира» я бы просто не выдержал, сочинять бросил и запил бы насмерть. Уважение наше к Твардовскому было безмерно.
А все, абсолютно все его замечания по рассказу били точно в цель — ни перелета, ни недолета, ни выноса по целику!
Первую картину всемирно известный Георгий Данелия снимал по рассказу Веры Пановой «Сережа». Вторую — по моему рассказу «Путь к причалу». Сценарий для фильма мы сочиняли в Арктике на борту судна с грустным и загадочным именем «Леваневский».
Рейс был сложный и долгий. Неоднократно судно попадало в районы радионепроходимости.
Моя мама, Любовь Дмитриевна, женщина глубоко интеллигентная и не менее глубоко скромная, жила в Доме творчества писателей в Комарово. Там же жила Вера Федоровна Панова, лауреат государственных премий и вообще корифей. Кроме своих детей и литературы, Панова любила преферанс. Играла она по маленькой, но всегда выигрывала. К игре относилась с чрезвычайной серьезностью. И если даже в обычной жизни подойти к Пановой было довольно страшно, то в момент, когда она, например, объявляла мизер, приблизиться к ней с каким-нибудь дурацким вопросом было уже смертельно опасно.
Мама, которая не получала от меня радиограмм уже несколько недель, зная, что Вера Федоровна в очень нежных отношениях с Данелия, решила поинтересоваться у нее судьбой арктических путешественников. На ту беду лиса… На ту беду Вера Федоровна хватанула на мизере пару взяток и на деликатный вопрос моей мамы, швырнув карты на стол, рявкнула:
— Какого черта! От них, видите ли, нет телеграмм! Неужели вам не понятно, что если ваш сын и грузин Данелия сошлись где-то во льдах, то это означает, что они запили не только всерьез, но и надолго?
Мама очень обиделась. Заревела. И долго рисовала на Веру Федоровну свой женский зуб.
Но!..
1. Вера Федоровна была очень близка к истине.
2. Она отлично знала психологию своего режиссера и его сценариста.
3. Все это не помешало ей рекомендовать меня в Союз писателей СССР. Ее рекомендация была ужасно длинной.
Вторую рекомендацию мне дал Рахманов. Третью я попросил у Михаила Светлова.
— А ты хороший парень, старик? — спросил Светлов так, как он умел: не поймешь — обычная шутливость или угрожающая серьезность.
— Конечно, хороший, — сказал я.
— Почему же ты пишешь сценарии для кино, старик? — спросил Светлов.
— Я больше не буду, — сказал я.
— Тогда найди мне бумажку, — сказал Светлов. Дело происходило в номере «Европейской» гостиницы, где Светлов писал текст песни для кинофильма. Вернее, если у него бумаги не было, то он ее не писал, а сочинял: «Метет метель, и вся земля в ознобе… а вы лежите пьяненький в сугробе, и вам квитанции не надо ни на что…»
Я вырвал откуда-то клок бумаги и получил самую короткую за всю историю мировой литературы рекомендацию. Светлов нацарапал:
«Рекомендую Конецкого в Союз писателей — он хороший парень.
М. Светлов».
Мне далеко до хорошего парня, но мне всегда хотелось бы им быть больше, нежели кем бы то ни было иным. И я не боюсь говорить об этом, хотя таю€ на дне души те черные воспоминания о своем недобром и подлом, которые никогда не увидят света.
…Хоть для Бога мы неугодные, Но любимые для матерей…
Где-то все они сейчас?
«НЕ МИР ТЕСЕН, А СЛОЙ ТОНОК…» (Из писем Леонида Львовича Кербера?)
Я родился 3 июня 1903 года в Санкт-Петербурге на Васильевском острове в доме 48 по Среднему проспекту.
Никакого недвижимого имущества мы не имели. Жили на отцовское жалованье морского офицера, которого хватало и на две прислуги: кухарку и няню-горничную. Отец тогда был капитан 1 ранга в Балтфлоте.
Порядок в доме был морской. Утром вставали — окна (зимой и летом) настежь. Мы подметали полы и убирали, нанашивали дрова ко всем печкам, чистили всю обувь, в том числе и кухарке Насте.
В магазин нас посылали часто. У владельца была книжка, куда он все записывал. Раз в месяц приходила мать и подводила итог, так что денег мы в руках не имели и вся гадость, к ним прилипавшая, проходила мимо нас.
Подарки были — только книги. Это знали все родственники, и библиотека росла быстро.
Первое ремесло, которому были обучены, — переплетное дело, позже столярное и электромонтерное. А языки дома учили, английский и немецкий, поэтому в Корпусе было потом легко.
Быт довольно пуританский. Например, шуб и валенок у нас никогда не было. Зимой на башмаки надевали калоши, а поверх пальто башлык.
Еда простая: суп, котлеты и только в воскресенье — желе, пирог, пудинг.
На дачу ездили в Куоккалу, снимали дом у крестьянина. Домик из пяти комнат. Море рядом, и мы из него не вылезали.
Недалеко была дача Репина. Конечно, я залез в сад за цветами. Слуга японец меня поймал и привел к барину. Ну, там всякие слова: нехорошо и т. п. А потом вопрос: «А ты что больше любишь?» Тут я не сплоховал: «Рисовать!» Дали кусок ватмана — рисуй. Я, конечно, морской бой рисую. Японские суда тонут, наши гордо побеждают. Я не заметил, что все это время И. Е. Репин сам меня рисовал. Когда закончил, подписал, а на обороте: «Нехорошо рвать чужие цветы». С тем я и ушел. Дома триумф — рисунок самого Репина, но за надпись выдрали.
Рисунок погиб в Ленинграде, когда во время войны в квартиру попала бомба.
Напротив дачи Репина была дача К. Чуковского. Почему-то дети его терпеть не могли — длинная зануда. И всячески его избегали. А он любил привлекать, но, получив по конфетке, мы тут же тикали. Кругом жили еще какие-то знаменитости, но фамилий не помню. Отец любил собак, у нас было два бульдога: Бек и Бобка. Как-то дома никого не было, пришел почтальон, бульдоги его пропустили, но когда он собрался уходить, ощерили зубы. Почтарь-бедняга просидел часа два, пока кто-то из наших не вернулся. Наутро матери принесли штраф в 5 марок. Пришлось платить.
В Петербурге у нас часто бывал академик А. Н. Крылов. Он с отцом был как-то связан по строительству дредноутов «Севастополь», «Гангут» и др.
Собирались по пятницам, которые мать называла «черными», потому что, разгорячившись в спорах, они повышали голоса и в квартире было невозможно шумно.
Возвращаясь из плавания, отец привозил вина. Так, у нас были маленькие бочонки мальвазии, малаги, портвейна. Мы с братом быстро освоили сифон и через него накачивали животы, а чтобы уровень в бочонках опускался незаметно, доливали невской воды из крана. Никто из ценителей заморских вин ничего не обнаруживал, все хвалили: «Ах, какие у вас прекрасные вина, Ольга Федоровна!»
Захаживал к отцу и морской министр И. Г. Григорович, живший неподалеку. Как-то он скомандовал нам, детям: «А ну, за мной!» Мы дошли до 8-й линии, где был спуск к Неве. Там его ожидал катер с надраенной медной трубой, фалрепными дудками и прочим. Сделав ниже Никольского моста эллиптическую циркуляцию, Григорович нас высадил. И целую неделю мы невыносимо драли головы, а все мальчишки вокруг исходили завистью.
А как-то я осрамился. «Цесаревич» стоял в сухом доке в Кронштадте, и отец взял меня с собой. Не задумываясь, когда пришла малая нужда, я пошел в гальюн. Это было обнаружено, и я был поставлен на час под обрез левого носового 12-дюймового орудия по стойке «смирно».