– Я приготовилась к страданию и горю, но не к радости, Фражола. Я сумела бы выдержать печаль, – радость сломила меня.
– Бедная подруга!
Кармелита сжала судорожно руки Фражолы.
– Обещал возвратиться, не правда ли?
– Да.
– Когда?
– Скоро, но…
– Что но?
– Чтобы ты ожидала с большим нетерпением его возвращения, он оставил кое-что для тебя…
– Что такое? Для меня? – вскричала Кармелита. – О, дай же скорее!
– Подожди немного, – сказала Фражола, обнимая шею Кармелиты, притягивая ее к себе и целуя.
– Зачем ждать, Фражола?
– Но, – сказала девушка, – потому что…
И она остановилась.
– Потому что…? – повторила Кармелита.
– Потому что это большая радость, и я хочу тебя к ней приготовить.
– Боже мой! Ты меня терзаешь.
– Чтобы потом тебя сильней обрадовать, милая сестра.
– Говори, говори скорей, я этого желаю! Что оставил для меня добрый Доминик?
– Подарок.
– Подарок мне? – спросила Кармелита с удивлением.
– Подарок, присланный тебе графом Пеноелем, драгоценный дар… сокровище!
И Фражола улыбалась улыбкой ангела после каждого слова.
– Фражола, я умоляю тебя, – сказала живо, почти нетерпеливо Кармелита, – отдай мне то, что тебе поручили передать.
– Позволь мне обходиться с тобою, как с ребенком, Кармелита.
Кармелита опустила голову на грудь.
– Делай, как знаешь, – сказала она, – только остерегайся ходить слишком далеко: я не выдержу.
– Ты опять падаешь духом; успокойся – от спокойствия к хладнокровию один только шаг. Пожелай энергично – и ты будешь сильная.
– Теперь смотри, – сказала Кармелита, и она улыбнулась Фражоле. – Хочешь более? Ты права, всегда права! Я положу свою голову к тебе на грудь и так останусь до тех пор, пока ты не велишь мне поднять ее – и тогда только ты отдашь мне подарок графа Пеноеля…
Она сделала над собой усилие и проговорила, улыбаясь:
– Подарок отца Коломбо.
– Хорошо, – сказала Фражола, в свою очередь, тоже улыбаясь, – ты героиня, и я не заставлю тебя долго ждать.
Фражола встала, но на этот раз Кармелита удержала ее.
– Фражола, моя благородная, святая Фражола, – сказала она, – кто выучил тебя лучше всякого медика излечивать раны моего сердца? А жизнь покажется мне прекрасной, пока я буду держать тебя за руку.
– Нечего делать, – сказала Фражола, – надобно наградить дитя за его послушание.
И высвободив тихонько свою руку из руки подруги, она отошла за диван и, взяв из шифоньерки талисман графа, отдала его Кармелите, развернув предварительно бумагу.
– Его мать, – сказала она, повторяя слова графа, – срезала эти волосы с его головы в день его рождения.
– Милосердный Боже! – воскликнула Кармелита, бросаясь к локону с порывом львицы, отыскавшей своих детенышей. – Милосердный Боже! Это волосы моего Коломбо…
И в эту минуту холодное и безжизненное после смерти Коломбо сердце девушки вдруг озарилось лучом неизъяснимой радости и счастья.
Она взяла локон, рассматривала его со всех сторон, покрывала его слезами и поцелуями и потом, поднеся его к губам Фражолы, сказала:
«Ты его также любила, как брата, поцелуй же эти прелестные волосы, о милая моя сестра!..»
XII. Портрет святого гиацинта
Улица По-де-Фер, параллельная улицам Ферон и Кассет, была самая темная из всех улиц Сен-Жерменского предместья в пору, когда происходили события, о которых мы рассказываем. Трава, пробиваясь между камнями мостовой, не тревожимая прохожими, росла себе пышно на приволье. Ее можно было принять за церковный двор или сельское кладбище: до такой степени эта улица навевала своим видом глубокое спокойствие и тихую грусть.
Но если она была темна со стороны улицы Вье-Коломбье, где она начиналась, то ее нельзя было упрекнуть в недостатке света со стороны улицы Вожирар, где она оканчивалась. На ней, примыкавшей с этой стороны к Люксембургскому саду, сосредоточивались все лучи, которыми обдает солнце сад дворца Медичи. Для ученого, философа или поэта жить на этой тихой зеленеющей улице было настоящим волшебным сном.
Там жил, как мы уже сказали, Доминик Сарранти: он занимал второй этаж дома, лежавшего напротив отеля графа Ко с с е-Брисака. Три комнаты, составлявшие его жилище, были однообразно выкрашены белой масляной краской, как стены кельи, под стать шерстяной белой ткани его одежды. Семь или восемь маленьких картин испанских мастеров, эскиз Лесюера и другой эскиз Доминикино говорили о хорошем художественном вкусе обитателя этого убежища. К этому месту улицы По-де-Фер направился аббат Доминик, перейдя улицу Турнон. Встретив возвращение аббата радостными восклицаниями, привратница вручили ему письмо, при виде которого строгое лицо Доминика просияло радостью: он узнал почерк – письмо было от его отца.
Доминик быстро вскрыл конверт. Письмо состояло из нескольких строчек:
«Мой милый сын, я со вчерашнего дня в Париже под именем Дюбрейля. Мой первый визит был к тебе: мне сказали, что ты еще не возвратился, но что тебе передали мое первое письмо и что, следовательно, ты не замедлишь возвратиться. Если ты приедешь нынешней ночью или завтра утром, то будь в полдень у церкви Успения, у третьего столба налево при входе».
Подписи не было, но лихорадочный почерк отца Доминик узнавал и без этого. Впрочем, его бегство вследствие заговора в 1820 году объясняло эту меру предосторожности: он, вероятно, боялся преследований, и читатель знает уже из разговора Жакаля и Жибасье, что страх его не был безоснователен.
– Бедный отец, – сказал аббат, входя в свою квартиру. Свидание назначалось в полдень, следовательно, ему оставался еще добрый час впереди. – Бедный отец, доброе, благородное сердце, – лета пронеслись над твоей головой, не убавив ни на одну йоту скорости твоего пульса, не унеся ни одной великодушной идеи от твоего ума. Ты возвращаешься в Париж, в самый центр опасностей, с которыми ты хорошо знаком, чтобы вновь испытать себя в деле. Вознагради Господь тебя за твою преданность и за мужественное, неустанное самоотвержение! О, отец мой, я несу тебе более чем жизнь: я несу тебе доказательство невинности в преступлении, которого ты не только никогда не совершал, но даже не знаешь, что в нем тебя обвиняют.
Затем, поднимаясь по лестнице, он вынул из складок своей одежды объяснение, выслушанное им от Жерара на его смертном одре, и которое он, уезжая в тот же день в Бретань, увез с собою.
Он вошел в свою комнату, где не был более пяти недель, он бросил грустный взор на свой тихий, уединенный уголок, из которого был вырван, как птица из своего гнезда, и увлечен в шумный жизненный водоворот.
Яркий луч солнца врывался в окна, принося с собою жизнь и теплоту в спальню молодого монаха.
Доминик бросился в кресло и погрузился в глубокую задумчивость. Стенные часы, которые консьержка аккуратно заводила во время отсутствия Доминика, пробили половину двенадцатого.
Доминик поднял голову, и его взор, неся еще выражение размышлений, проскользнул по предметам, составлявшим убранство его комнаты, и остановился на бледной, белокурой голове святого, изображенного на висевших на стене картинах.
Лицо его было озарено необыкновенным светом. Это был портрет святого Гиацинта, монаха ордена святого Доминика, которого духовные писатели называют северным апостолом. Он происходил из дома графов Ольдовранов, одного из самых древних и знаменитых в Силезии, составлявшей в 1183 году польскую провинцию. В семействе Пеноелей существовала легенда, что один из их предков во время первого крестового похода был товарищем по оружию одного из предков святого Гиацинта. По странной случайности Доминик, которому Коломбо рассказал эту старую историю, проходя по набережной, открыл в небольшой лавчонке, под толстым слоем пыли, этот портрет святого Гиацинта. Найдя в нем сходство с Коломбо, он ее купил и, придя домой, очистил и обновил; это была превосходная живопись школы Мюримго, если не самого Мюримго.
Эта картина была ему втройне дорога: во-первых, потому что изображала святого его ордена; потом вследствие сходства с Коломбо, и, наконец, по своему достоинству, так как принадлежала кисти Мюримго или, по крайней мере, одному из его лучших учеников.
Понятно то впечатление, какое должна была произвести на Доминика после месячного отсутствия, проведенного им в замке Пеноель, и часового визита к Кармелите, эта картина, почти им забытая.
Аббат медленно поднялся со своего кресла, чтобы подойти к ней поближе, и остановился, устремив взор на картину.
Никогда сходство не казалось Доминику таким поразительным, действительно, это он – та же чистота лба, та же ясность взора. Белокурые волосы польского мученика, заканчивая сходство до тождества, окаймляли нежное лицо Гиацинта, как белокурые волосы бретонского мученика окаймляли лицо Коломбо. Оба сохранили во время их земной жизни, посреди соблазнов света, первозданную невинность и чистоту души и тела; оба – смиренные, милостивые, сострадательные, простые и сильные, – одинаково ненавидели зло и пламенно любили добро, раскрывая братские объятия всем страждущим и обремененным.