них, так как он давал не настоящую клятву; но правосудие потребует, чтобы он исполнил то, в чем он фиктивно и с целью обмана поклялся».
Изнасилование:
«Тот, кто силой, угрозой, обманом или неотступностью просьб соблазнил девушку, не обещая ей брака, обязан возместить молодой девушке или ее родителям нанесенный им ущерб, обеспечив ее приданым, чтобы она могла выйти замуж, но если такая или любая другая компенсация для него невозможна, он должен взять ее себе в жены. В случае, если его преступление осталось в полнейшей тайне, то очевидно, что совесть соблазнителя не обязывает его ни к чему».
Прелюбодеяние:
«Если кто состоит в любовной связи с замужней женщиной из-за того, что она красива, а не потому, что она замужем, то их взаимоотношения, по мнению иных писателей, позволяют не принимать в расчет брак и представляют собой лишь непотребство, а не грех прелюбодеяния».
Кража:
«Кража извинительна в том случае, если она представляет собою скрытую компенсацию, посредством которой кредитор тайно изымает из имущества своего должника сумму, равную той, которая ему причитается».
Самоубийство:
«Если монах-картезианец[327] тяжко заболел и доктор прописал ему употребление в пищу мяса, как необходимость избежать верной смерти, — обязан ли монах подчиняться врачу?
Ответ: Вопрос этот является спорным; тем не менее отрицательное решение кажется нам наиболее приемлемым; оно же и более свойственно врачам».
Убийство:
«Совершенно очевидно, что следует убить вора для сохранения имущества, необходимого для жизни, так как в данном случае нападающий угрожает не только имуществу, но косвенно также и самой жизни обкрадываемого. Но сомнительно, дозволено ли убивать того, кто несправедливо нанесет ущерб очень крупному состоянию, хотя бы оно и не служило для поддержания жизни. Утвердительный ответ более уместен. Доказательством служит то обстоятельство, что милосердие для сохранения жизни ближнего вовсе не требует крупной потери имущества».
Что касается цареубийства, читай Санше[328], и т. д. и т. д.
При этих словах Габриеля отец д'Эгриньи и Роден обменялись тревожным взором: все погибло, добыча ускользала из рук! Габриель, глубоко взволнованный своими воспоминаниями, не замечал ничего. Он продолжал:
— Несмотря на твердую решимость выйти из ордена, мне было очень больно сделать это открытие… Ах, отец мой! Поверьте, что ничего не может быть ужаснее для правдивого и доверчивого человека, как отказаться от уважения к тому, что столь долго уважал… Я так мучился, что с тайной радостью мечтал об опасностях своей миссии, надеясь, что Господь призовет меня к себе среди моих трудов… Но напрасно я надеялся… Провидение чудесным образом охраняло меня.
При этом Габриель вздрогнул, вспомнив о таинственной женщине, спасшей ему жизнь в Америке. Немного помолчав, он начал снова:
— Покончив со своей миссией, я вернулся сюда, отец мой, просить вас возвратить мне свободу и освободить от клятвы… Я несколько раз ходатайствовал, чтобы мне дозволили увидеться с вами, но не мог добиться этого… Вчера Богу угодно было, чтобы я имел долгий разговор с моей приемной матерью. Я узнал из него, какой хитростью добились моего пострижения[329], о святотатственном злоупотреблении тайн матушки, когда обманом похитили бедных сирот, порученных ее мужу, честному солдату, их умирающей матерью… Вы должны понять, что если у меня были еще колебания, то после этой беседы решимость моя выйти из ордена только укрепилась… Но и в эту последнюю минуту я, повторяю вам, далеко не виню всех наших членов: много есть между ними простых, доверчивых, непонимающих людей, каким был и я… В своем ослеплении они служат послушными орудиями делу, о котором не имеют понятия. Я жалею о них и молю Бога открыть им глаза, как он открыл их мне!
— Итак, сын мой, — сказал отец д'Эгриньи, вставая с места ошеломленный и мертвенно-бледный, — вы просите разорвать те узы, которые связывают вас с нашим Обществом?
— Да, отец мой, вам я принес клятву, вас же прошу и освободить меня от нее.
— Итак, сын мой, вы желаете считать недействительными все обязательства, принятые вами на себя раньше?
— Да, отец мой.
— Итак, сын мой, между вами и нашим орденом нет ничего общего?
— Нет, отец мой… раз я прошу освободить меня от обета.
— А знаете ли вы, что только орден может вас отпустить, а сами вы уйти из него не можете?
— Из того, что я пришел просить вас разорвать мои узы, вы видите, что я это знаю… Впрочем, в случае отказа я все-таки буду считать себя свободным и перед Богом и перед людьми.
— Все совершенно ясно! — сказал д'Эгриньи Родену.
Слова замерли на его губах — такова была глубина его отчаяния.
В то время как Габриель, молчаливый и неподвижный, ожидал с опущенными глазами ответа отца д'Эгриньи, Родена, казалось, осенила внезапная мысль; он заметил, что его записка оставалась до сих пор неразвернутой в руках преподобного отца.
Социус быстро подошел к отцу д'Эгриньи и с тревогой и сомнением спросил его шепотом:
— Разве вы не прочли моей записки?
— Я о ней и не подумал, — машинально отвечал преподобный отец.
Роден еле-еле сдержал жест неудержимой ярости, он сказал почти спокойно:
— Так прочтите хоть теперь…
Лишь только д'Эгриньи взглянул на строки, наскоро написанные карандашом Родена, на его лице мелькнул луч надежды. С выражением глубокой благодарности он пожал руку социуса и прошептал:
— Вы правы… Габриель наш…
V
Возвращение
Прежде чем заговорить с Габриелем, отец д'Эгриньи глубоко задумался. Его расстроенное лицо постепенно начинало проясняться. Казалось, он обдумывал и рассчитывал эффекты своего красноречия, готового коснуться той верной и благородной темы, которую социус, встревоженный опасностью ситуации, кратко изложил в своей записке. Роден вновь занял место у камина и оттуда наблюдал за отцом д'Эгриньи гневным и презрительным взором, весьма многозначительно пожимая плечами. К счастью, д'Эгриньи не заметил ни этого долгого взгляда, ни жеста, и вскоре физиономия Родена снова приняла обычный мертвенный оттенок ледяного спокойствия, и его вялые веки, приподнятые на минуту гневом, снова почти совсем закрыли его маленькие тусклые глазки.
Надо признаться, что, несмотря на легкое и изящное красноречие, изысканные манеры, приятное лицо и вполне светский тон, отец д'Эгриньи часто тушевался и невольно подчинялся безжалостной твердости, лукавству и дьявольскому коварству Родена, противного, грязного, нищенски одетого старика, редко выходившего из скромной роли секретаря и немого свидетеля.
Влияние воспитания настолько сильно, что Габриель, несмотря на решение во что бы то ни стало порвать с орденом, невольно робел в присутствии отца д'Эгриньи и с тревогой ждал ответа на свою просьбу. Его преподобие, обдумав, вероятно, ловкий план