– Но это невозможно! – воскликнул граф. – Вы почти не виделись!
– Он потерял несколько часов, ожидая меня, и теперь у него каждая минута на счету, – возразила Консуэло. – Он сам прекрасно знает, что ему нельзя пробыть здесь ни одного лишнего мгновения, – прибавила она, бросая на своего мнимого брата выразительный взгляд.
Эта холодная настойчивость вернула Андзолето свойственные ему наглость и самоуверенность.
– Пусть будет как угодно дьяволу, то есть я хотел сказать богу, – поправился Андзолето, – но я не в состоянии расстаться с моей дорогой сестрицей так поспешно, как этого требуют ее рассудительность и осторожность. Никакое, даже самое выгодное дело не стоит минуты счастья, и раз его сиятельство так великодушно разрешает мне остаться, я с великой благодарностью остаюсь. Обязательства мои в Праге будут выполнены немного позднее, только и всего.
– Вы рассуждаете как легкомысленный юноша, – возразила Консуэло, задетая за живое. – Есть такие дела, когда честь выше выгоды…
– Я рассуждаю как брат, а ты всегда рассуждаешь, как королева, дорогая сестренка…
– Вы рассуждаете как добрый юноша, – добавил старый граф, протягивая Андзолето руку. – Я не знаю дел, которых нельзя было бы отложить до завтра. Правда, меня всегда упрекали за мою беспечность, но я не раз убеждался, что обдумать лучше, чем поспешить. Вот, например, дорогая Порпорина, уж много дней, даже, можно сказать, недель, как мне нужно обратиться к вам с одной просьбой, а я до сих пор все медлил, и, думается мне, так и надо было, – теперь для этого как раз настал час. Можете ли вы уделить мне сегодня час времени для беседы? Я шел просить вас об этом, когда узнал о приезде вашего брата. Мне кажется, что это радостное событие произошло очень кстати, и, быть может, присутствие вашего родственника будет совсем не лишним при нашем разговоре.
– Я всегда и в какое угодно время к услугам вашего сиятельства, – ответила Консуэло. – Что касается брата, то он еще мальчик, которого я не ввожу в свои личные дела…
– Я это знаю, – дерзко вмешался Андзолето, – но раз его сиятельство разрешает, то мне не надо иного позволения, чтобы присутствовать при этом таинственном разговоре.
– Позвольте мне судить о том, как должно поступать и мне и вам, гордо возразила Консуэло. – Господин граф, я готова следовать за вами и почтительно выслушать вас.
– Вы слишком строги к этому милому юноше с таким веселым, открытым лицом, – проговорил, улыбаясь, граф и, оборачиваясь к Андзолето, прибавил: – Потерпите, дитя мое, придет и ваш черед. То, что я имею сказать вашей сестре, не может быть скрыто от вас, и, надеюсь, она скоро разрешит мне посвятить вас в эту тайну, как вы выразились.
Андзолето имел наглость воспользоваться веселым радушием старика и удержал его руку в своей, как бы цепляясь за него, чтобы выведать тайну, в которую его не желала посвятить Консуэло. У него даже не хватило такта выйти из гостиной, чтобы не вынуждать к этому самого графа. Оставшись один, он злобно топнул ногой, боясь, что Консуэло, научившаяся так хорошо владеть собой, может расстроить все его планы и, невзирая на его ловкость, выпроводить его отсюда. Ему захотелось проскользнуть внутрь дома и подслушать под дверьми. С этой целью, выйдя из гостиной, он побродил сначала по саду, а затем решил забраться в коридор, где, встречая кого-нибудь из слуг, делал вид, будто любуется архитектурой замка. Но вот уже три раза в различных местах он наталкивался на одетого во все черное человека, необычайно сурового на вид, на которого, правда, он не обратил особого внимания. То был Альберт, как будто не замечавший его, но вместе с тем не спускавший с него глаз. Андзолето, видя, что молодой граф (он уже догадался, кто это) на целую голову выше его и бесспорно очень красив, понял, что сумасшедший из замка Великанов вовсе не такой ничтожный во всех отношениях соперник, каким он представлял его себе. Тогда он счел за лучшее вернуться в гостиную и в этой огромной комнате, рассеянно перебирая пальцами клавиши клавесина, начал пробовать свой красивый голос.
– Дочь моя, – говорил меж тем граф Христиан Консуэло, придвигая ей большое кресло, обитое красным бархатом с золотой бахромой, а сам усаживаясь с ней рядом на стуле, – я хочу просить вас об одной милости, хотя и не знаю, имею ли я право на это сейчас, когда вы еще не понимаете моих намерений. Могу ли я надеяться, что моя седина, мое нежное уважение к вам и дружба, которою подарил меня благородный Порпора, ваш приемный отец, – что все это вместе внушит вам достаточное доверие ко мне и вы согласитесь, ничего не утаивая, раскрыть мне свое сердце?
Растроганная, но вместе с тем несколько испуганная таким вступлением, Консуэло поднесла руку старика к своим губам и ответила с искренним порывом:
– Да, господин граф, я уважаю и люблю вас так, как если б имела честь быть вашей дочерью, и могу без всякого страха и вполне откровенно ответить на все ваши вопросы касательно меня лично.
– Ничего другого я и не прошу у вас, дорогая дочь моя, и благодарю за это обещание. Поверьте, что я не способен им злоупотребить, так же как, я уверен, и вы не способны изменить своему слову.
– Я верю вам, господин граф, и слушаю вас.
– Так вот, дитя мое, – сказал старик с каким-то наивным, но ободряющим любопытством. – Как ваша фамилия?
– У меня нет фамилии, – без малейшего колебания ответила Консуэло.
– Мою мать все звали Розамундой. При крещении мне дали имя Мария-Утешительница. Отца своего я никогда не знала.
– Но вам известна его фамилия?
– Нет, господин граф, я никогда не слыхала о ней.
– А маэстро Порпора удочерил вас? Он закрепил передачу вам своего имени законным актом?
– Нет, господин граф, между артистами это не принято, да оно и не нужно. У моего великодушного учителя ровно ничего нет, и ему нечего завещать. Что же касается его имени, то при моем положении в свете совершенно безразлично, как я его ношу – по обычаю или по закону. Если у меня есть некоторый талант, имя это станет моим по праву, в противном же случае мне выпала честь, которой я недостойна.
Несколько минут граф хранил молчание, потом, снова беря руку Консуэло в свою, он заговорил:
– Благородная откровенность ваших ответов еще более возвысила вас в моих глазах. Не думайте, что я задавал все эти вопросы для того, чтобы, в зависимости от вашего рождения и положения в свете, больше или меньше уважать вас. Я хотел знать, пожелаете ли вы сказать мне правду, и вполне убедился в вашей искренности. Я бесконечно благодарен вам за это и нахожу, что вы с вашим характером более благородны, чем мы с нашими титулами.
Консуэло не могла не улыбнуться простодушию, с каким старый аристократ восхищался ее признанием, в сущности, ничего ей не стоившим. Восхищение это говорило об остатке упорного предрассудка, с которым, очевидно, благородно боролся Христиан, стараясь победить его в себе.
– А теперь, дорогое мое дитя, – продолжал он, – я предложу вам еще более щекотливый вопрос. Будьте снисходительны и простите мне мою смелость.
– Не бойтесь ничего, господин граф, я отвечу на все так же спокойно.
– Так вот, дитя мое, вы не замужем?
– Нет, господин граф.
– И… вы не вдова? У вас нет детей?
– Я не вдова, и у меня нет детей, – ответила Консуэло, едва удерживаясь от смеха, так как не понимала, к чему клонит граф.
– И вы ни с кем не связаны словом? – продолжал он. – Вы совершенно свободны?
– Простите, господин граф, я была обручена с согласия и даже по приказанию моей умирающей матери с юношей, которого любила с детства и чьей невестой была до минуты моего отъезда из Венеции.
– Стало быть, вы не свободны? – проговорил граф со странной смесью огорчения и удовлетворения.
– Нет, господин граф, я совершенно свободна, – ответила Консуэло.
– Тот, кого я любила, недостойно изменил мне, и я порвала с ним навсегда. – Значит, вы его любили? – спросил граф после некоторого молчания.
– Да, всей душой, это правда.
– И… может быть, и теперь еще любите? – Нет, господин граф, это невозможно.
– Вам не доставило бы никакого удовольствия видеть его?
– Видеть его было бы для меня мукой.
– И вы никогда не позволяли ему?.. Он не осмелился… Но я боюсь вас оскорбить… Пожалуй, вы подумаете, что я хочу знать слишком много…
– Я понимаю вас, господин граф. Но раз уж я исповедуюсь, то вы узнаете обо мне решительно все и сможете сами судить, заслуживаю ли я вашего уважения или нет. Он позволял себе очень много, но осмеливался лишь на то, что разрешала ему я сама. Так, мы часто пили из одной чашки, отдыхали на одной и той же скамье. Он спал в моей комнате, пока я молилась, ухаживал за мной во время моей болезни. Я ничего не боялась. Мы всегда были одни, любили друг друга, уважали, должны были пожениться. Я поклялась моей матери, что останусь, как говорят, «благоразумной девушкой». Слово это я сдержала, если быть благоразумной – значит верить человеку, который обманывает тебя, и любить и уважать того, кто не заслуживает ни любви, ни уважения. И только когда он захотел сделаться больше чем моим братом, еще не сделавшись моим мужем, только тогда я начала защищаться. И когда он изменил мне, я обрадовалась, что сумела так хорошо защитить себя. Этому бесчестному человеку ничего не стоит утверждать противное, но это не имеет большого значения для такой бедной девушки, как я. Только бы не сфальшивить во время пения, – больше от меня ничего не требуется. Только бы я могла с чистой совестью целовать распятие, перед которым я поклялась матери быть целомудренной; а что подумают обе мне другие – по правде сказать, мало меня трогает. У меня нет семьи, которой пришлось бы краснеть за меня, нет родных, нет братьев, которые могли бы встать на мою защиту…