Озябнув, сгорбились нежно-голубые ослы. А мулы и лошади, лоснясь, блестели багровыми и синими отливами гнедых и вороных мастей.
Путники скинули с себя волосяные мешки, тяжёлые намокшие одеяла, всё, чем успели накрыться под ливнем.
Отряхивались, дышали прохладой, словно пили из родника. Медлили выйти на дорогу, боясь утратить такую свежесть и вступить в зной. А на дорогу уже несло песчаную позёмку из пустыни.
Караван прошёл мимо густых садов на берегах Мёртвого моря. Мимо полей, возделанных, набухающих мирным урожаем. Мимо стад, беззаботно пасшихся по склонам холмов.
Так свободно течёт здесь жизнь, если сличить её с выжженной, обезлюдевшей Сирией, где торжествует завоеватель.
Наконец встали серые стены священного города, увенчанные зубцами, похожими на воинские щиты.
Когда подошёл Ибн Халдун, многие караваны стояли у Дамасских ворот Иерусалима, ожидая, пока город примет их.
Ожидая, остановился и караван Ибн Халдуна.
Все смотрели на тёмные мощные стены, сложенные ещё иудеями из больших глыб, а спустя века надстроенные римлянами, а ещё через века крестоносцами. Чернели узкие бойницы. Стража глядела сюда из-за зубцов с высоты стен.
Внизу между караванами тоже прохаживались стражи. Прохаживались, прощупывая вьюки, придираясь к прибывшим, надеясь на подарки, довольствуясь и малыми подачками, ибо в городе, куда совсюду сходилось множество паломников, городские власти берегли чужеземцев от мелких обид, дабы не пошёл по свету недобрый слух о корыстолюбии и мздоимстве иерусалимских властей.
Тимурово нашествие перекрыло многие пути. Из разорённых городов некому стало идти сюда. Но шли из стран и из городов, докуда не дотянулись разорители: Иерусалим тем и свят, что равно — мусульмане, иудеи и христиане — все чтут в его стенах самые заветные из своих святынь.
Люди разных вер приходят сюда в чаянии чуда — исцеления от болезней, избавления от бед, забвения досад, прощения за содеянное зло, утешения в свершённых ошибках.
Но приходят сюда и рассеять скуку. Ибо везде, куда стекается много богомольцев, ищут поживы и те, кто служит человеческим страстям и пристрастиям. Чем беззащитнее человек перед своими слабостями, тем усерднее он просит помощи у бога. А чем беззащитнее, тем легче поддаётся соблазнам. Грехопадение соблазнительнее там, где ближе место покаяния. О грехе тем чаще задумываются, чем чаще его осуждают, а здесь неустанно его клянут и горячо в нём каются на многих языках. Вместе с паломниками в пыльных одеждах, с купцами, привёзшими чужеземные товары, у ворот ждали и работорговцы, пригнавшие на торг полуприкрытых рабынь и полураздетых мальчиков. Не сторонились тесноты благочестивые стайки паломниц. Они прибыли на богомолье откуда-то издалека. Скудно и смиренно одетые, с чётками между резвыми пальцами — от их насмешливых и приманчивых глаз не шлось к молитвам.
Позже других подъехали усталые всадники, ведя в поводу вьючных лошадей. Пыльных, покрытых тяжёлыми бурнусами, их не заметил бы Ибн Халдун, но к нему подошёл один из прибывших, ещё издали кланяясь и приветствуя: он видел Ибн Халдуна в мадрасе Аль-Адиб.
— А вы из Дамаска? — удивился историк.
— Бегом оттуда. Бегом!
— А что там?
— Я из купцов. Откупился от разоренья, а хромой злодей перед уходом отдал наши слободы своим головорезам на разграбление. «Вы, говорит, недоплатили, нарушили уговор, я, мол, ждал-ждал, но больше терпенья нет!» А? Ведь почти всё получил, какой-нибудь малости недосчитался — и на разграбленье! Ну я, слава аллаху, семью заранее сюда отослал, теперь, как он ушёл, сюда бегу. Что уцелело, с собой везу.
— А он ушёл?
— Ушёл. Сказывают, на Сивас. А зачем? Через Дамаск проехал в ярости. Как в лихорадке. Так спешил, даже правителем города поставил какого-то из дальней родни, он и не высовывается: отсиживается в Каср Аль Аблаке. А военачальников всех увёл. Не знаем, что у него случилось.
4
Тимур ушёл. Письмо от Мираншаха из Сиваса ввергло Повелителя в ярость и в тревогу: Кара-Юсуф, недолго отдохнув в Бурсе, получил от Баязета конницу и захватил отчие земли от Арзинджана до Сиваса. Тамошнее население встретило его как освободителя, празднуя и ликуя. Небольшие городские войска были размётаны. Мутаххартен укрылся у Мираншаха в Сивасе. Осман-бей притаился в грузинской стране, которую, было время, он весело сокрушал в содружестве с Тохтамышем.
— А чего ж правитель прячется?
— Завоевателей там мало осталось. Неведомо из каких тайников, из укромных трущоб повылезли уцелевшие дамаскины, без боязни собираются на базарах, хоть и нечего купить. И уж их боятся трогать, и они опять, как было, дома. Я тоже заберу отсюда семью и вернусь. Дома веселее, кругом свои, кто уцелел.
— Дамаскины! — повеселев, одобрил их Ибн Халдун.
— Довёл нас, что наш султан Фарадж не может помочь Баязету, своему союзнику.
— Довёл!.. Затем и пошёл добивать, чтоб нас за спиной не осталось, когда на Баязета свернёт.
— Умеет он разобщать союзников. Если их союз против него.
— Он на это хитёр!
Ибн Халдун ничего не ответил, но, как очень усталый путник, захотел скорее-скорее домой. Хотя бы поначалу за эти крутые стены. Он послал крикнуть старшему привратнику, скорей бы открывали город, когда у ворот ждёт визирь самого Фараджа.
А купец говорил, рассказывал:
— От Дамаска, говорят, до самого Багдада в ряд по всей дороге сидят торговцы. По дешёвке сбывают имущество, награбленное у дамаскинов. Ведь только прикинуть в мыслях: от Дамаска до Багдада сидят, как на базаре, плечо к плечу. А покупатели не мы ведь, а их же люди сбежались на поживу со всей Бухарии и ещё незнамо откуда…
Когда ворота раскрылись, караван Ибн Халдуна первым пошёл по мосту под глубокие своды ворот. Иерусалим подчинялся египетскому султану, и приближённые султана, а первее других визирь султана, здесь снова стали самовластны.
Ибн Халдун не знал, милостиво ли примет его ветреный Фарадж после гощенья у Тимура. И чего нанесут султану мамлюки, уже оправившиеся от дамасских испугов и досад, снова властно ступающие по земле своего султана.
Караван протиснулся узкими улицами к тесной площади у рабата Каср Аль Миср — что означает Каирский дворец. Стены домов нависали совсюду над тесной площадью. Ветхие деревянные ворота, выкрашенные светлой охрой, со скрипом и стоном растворились. Караван вошёл в небольшой горбатый двор, где посредине, как пупок, торчал какой-то каменный обломок с большим медным кольцом. Некогда кого-то привязывали тут — коня, раба или собаку. В круглых нишах виднелись большие и маленькие двери. За большими дверями — склады для вьюков, за маленькими — кельи. С большой высоты, с четвёртого яруса, во двор на пунцовой верёвке свисало зелёное ведро.
Ибн Халдун выбрал себе келейку высоко, в третьем ярусе. Келья оказалась узкой, чисто выбеленной. Дурно пахло гнилой редькой, но вместе с тем благоуханно-смолистым дымом — ливанским ладаном.
Вместо окна зиял проем, словно некогда это была дверь. Но куда, если глубоко внизу окаменел двор, войти через ту дверь? Напротив перед стеной, рыжеватой от ветхости, мерно, как удавленник, покачивалось над двором ведро, неизвестно зачем оно свисало из самого верхнего окна. И там же, высоко наверху, в таком же пустом, без рам, окне стоял белый козлёнок и завистливо смотрел вниз: внизу развьючивали караван и среди вьюков виднелись связки сена.
Нух, перебирая бельё лиловыми пальцами, помог историку помыться и переодеться, уже успев узнать, как мало воды в Иерусалиме и как дорожат ею здесь.
— Иордан рядом! — возразил Ибн Халдун.
— Оттуда сюда не возят.
— Почему?
— Лень! Здесь никто не работает, им всё дают богомольцы.
— Вода им самим нужна.
— Приучили себя, почти не пьют. А принесут кувшин или ведро, тут же продадут.
— А у меня жажда! — пожаловался Ибн Халдун.
Весь этот год у него появлялись дни, когда он никак не мог утолить жажду. Чем больше пил, тем больше хотелось пить. Только тяжелел от питья, а утоленья не было. Потом появились дни неодолимой слабости, ко сну клонило, клонило к подушке, неподвижно лежать. После выхода из Дамаска показалось, что окрестности подернуты переливчатым, как жемчуг, туманом, и в погожие дни этот туман казался гуще. В пасмурные дни в глазах светлело. Но прежняя ясность зрения не возвращалась. Читать или разглядывать что-либо он мог лишь перед вечером, когда солнечный свет становился не столь обилен. Зашатались зубы, и ныли десны. Нельзя стало грызть чёрствую лепёшку, как он с детства любил. Приходилось разламывать хлеб на маленькие дольки и неторопливо разжёвывать.