А в ночь на 7 ноября забрали Клепининых: его — в Болшеве, ее — в Москве.
(О том, что к этому моменту происходило с Сергеем Яковлевичем, дают представление материалы его следственного дела. Резкое ухудшение здоровья после первого допроса 10 октября (расширение сердца, сильная неврастения), с 24 октября он наблюдался психиатром. 26 октября и 1 ноября — новые допросы; его неимоверная стойкость и мужество, с 7 ноября помещен в психиатрическое отделение Бутырской тюрьмы. По-видимому, после страшного допроса 1 ноября Сергей Яковлевич сделал попытку покончить с собой. В "справке медосвидетельствования" сказано: "…с 7 ноября находился в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки к самоубийству. В настоящее время обнаруживает слуховые галлюцинации, ему кажется, что в коридоре говорят о нем, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и жене и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве, подавлен, ощущает чувство невероятного страха и ожидания чего-то ужасного…")
Тогда, бросив все, 10 или 8 ноября, — Марина Ивановна указывает две даты, — они с Муром сбежали в Москву. На всем белом свете приютить их могли только в одном доме: Мерзляковский, 16, квартира 27 — Елизавета Яковлевна Эфрон, жившая с приятельницей, Зинаидой Митрофановной Ширкевич в небольшой комнатке коммуналки, — там, где жила у них Аля, для которой эти две женщины до конца ее дней останутся единственными по-настоящему родными… В комнате был безоконный "закуток" с сундуком; там ночевали мать с сыном, а днем старались не бывать дома, чтобы не мешать Елизавете Яковлевне вести занятия по художественному чтению.
Так жили с месяц. Вероятно, в это время Марина Ивановна начала видеться с теми людьми, которые не боялись общаться с нею, не сторонились ее, как чумной. Борис Пастернак был первым и главным среди них, хотя об их встречах мало что известно; Ариадна Сергеевна рассказывала мне (с чьих-то слов), что Марина Ивановна почему-то избегала его. Сам Борис Леонидович говорил в ноябре тридцать девятого критику Тарасенкову (который познакомится с Цветаевой позже и будет охотно встречаться и помогать), что судьба Цветаевой, приехавшей "накануне советско-германского пакта", на волоске, что ей велено жить в строжайшем инкогнито, что, в сущности, она интересует лишь узкий круг, — и что виделись они всего однажды. По всей вероятности, это произошло летом, когда вся семья еще была вместе…
И еще он сказал о том, что в те страшные, кровавые годы мог быть арестован каждый.
Седьмого и восьмого декабря у Марины Ивановны в первый раз приняли передачи Сергею и Але…
Мы не знаем, тогда же или раньше она обратилась с письмом к А. Фадееву. Просила помочь вызволить задерживающийся на таможне архив и дать ей жилье в Москве. Фадеев ответил нескоро: лишь 17 января 1940 года, и в основном неопределенно: "В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела…" (Не узнал: помогли другие люди.) И дальше, убийственное: "…достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра".
(Дачи, роскошные квартиры существовали уже тогда. Для "избранных". Для Марины Цветаевой — ни одного метра).
А затем Фадеев советовал "товарищу Цветаевой" снять комнату в… Голицыне (рядом с Домом творчества писателей), которая будет стоить двести — триста рублей в месяц, а зарабатывать — переводами. Лишь две фразы — подобно крохам, брошенным с барского стола, были более или менее конкретными: "В отношении работы Союз писателей Вам поможет. В подыскании комнаты в Голицыне Вам поможет и Литфонд". И что он, Фадеев, уже говорил с директором Литфонда Оськиным.
По тем нечеловеческим временам это было некоей, впрочем, весьма скромной — милостью, в моральном же плане — "нечеловеческим. Ни намека на ссуду[131], не говоря уже о праве на писательский голицынский дом творчества… Да ведь Цветаева была никем: не была даже членом Литфонда, или групкома литераторов… Сплошной "прочерк". И весьма "подмоченная" семейная ситуация. Надо было знать свое место…
Полгода в Голицыне
Письмо в НКВД. Встреча с Е. Б. Тагером и стихи. Письма к Л. В. Веприцкой. "Гоготур и Апшипа" и "Раненый барс". Вера Меркурьева. М. Шагинян и С. Фонская. Драма Мура. Переводы английских баллад и "Этери". Поэтесса Ольга Мочалова.
Фадеев, по-видимому, действительно говорил "с тов. Оськиным", притом задолго до того, как собрался отправить Цветаевой свой ответ. Ибо уже в десятых числах декабря она с сыном оказывается в поселке Голицыне: около двух часов (по тем временам) езды по железной дороге от Белорусского вокзала, на Коммунистическом проспекте, 24. Дом Лисицыной неподалеку от бывшей дачи, превращенной в маленький — на десяток человек — Дом творчества советских писателей. У нее — две курсовки; они с Муром дважды в день ходят в дом на обед и ужин.
Ей сняли часть комнаты в избе, отгороженную фанерной перегородкой, не доходящей до потолка. Электричества в доме не было.
Там, при свете керосиновой лампы, она составляла в тетради письмо… к Сталину. Рассказывала о себе, о своей семье, о своем возвращении; но главное — о муже, о его народовольческой семье, о его роковой ошибке, а затем — переломе в "советскую" сторону, о его служении коммунизму словом и делом, о том, что он — человек величайшей чистоты, бескорыстия и благородства. Писала и об Але, талантливой художнице, "писательнице, абсолютно лояльном человеке". Кончала призывом к справедливости. Затем Марина Ивановна переписала письмо печатными буквами, убрала некоторые абзацы, прибавила новые и переадресовала письмо Л. Берии. Датировала 23 декабря и отвезла письмо в Москву, в приемную НКВД… Как и предыдущее (о возвращении багажа), оно было приобщено к следственному делу. И только.
(А за плечами Сергея Эфрона — декабрьские очные ставки; сломленные пытками, люди давали на него ложные показания, он же был неизменно стоек в застенках Лубянки и не произнес ни слова лжи…)
* * *
…И все же, вопреки всему, оставался еще в ней "тайный жар", жизненная энергия. Вероятно, в один из первых дней она встретилась с Евгением Борисовичем Тагером. Он занимался литературой XX века, читал лекции. Знал и любил ее стихи. Уже скоро, в том же декабре, Марина Ивановна переписала специально для него "Поэму Горы". И как бы перепосвятила ему старое стихотворение, обращенное некогда к Николаю Тройскому: "Оползающая глыба — Из последних сил спасибо… Пока рот не пересох — Спаси — боги! Спаси — Бог!"
Седьмого января 1940 года (вот и Новый год пришел, и каково было его встречать?) рождается стихотворение — после многих месяцев молчания, "на фоне" той кошмарной жизни, которою она принуждена жить, поверх запрятанного на самое дно души ужаса за судьбу своих; стихотворение причудливое, мы бы сказали: изысканная колыбельная, трудно читаемая вслух и словно бы обдающая нас горькой и соленой волной обреченного любования недосягаемым:
Двух — жарче меха! рук — жарче пуха!Круг — вкруг головы.Но и под мехом — неги, под пухомГаги — дрогнете вы!
Даже богиней тысячерукой— В гнезд, в звезд черноте —Как ни кружи вас, как ни баюкай— Ах! — бодрствуете…
Вас и на ложе неверья гложетЧервь (бедные мы!).Не народился еще, кто вложитПерст — в рану Фомы.
Давний, давний образ: "спутника"? "Комедьянта"? — случайно подсмотренного спящего. Он беспомощен (как всякий спящий), и этой своей беспомощностью тем сильнее забронирован.
Я знаю эту бархатную бренностьВерней брони…
(Евгению Ланну, ровно двадцать лет назад.)
Та глубока — вода, и та тиха — вода…Душа на все века — схоронена' в груди.И так достать ее оттуда надо мне,И так сказать я ей хочу: в мою иди!
(Н. Н. Вышеславцеву, весна 1920-го.) * * *
Итак, спасительный, но, увы, недолгий творческий подъем. Новый вдохновитель, адресат — уже сразу "родной", объект невостребованной нежности. По-видимому, в каком-то разговоре он обронил неосторожные слова: "Чем меньше Вы будете уделять мне внимания, тем будет лучше". И вот в ответ — большое письмо Марины Ивановны от 11 января, с подзаголовком: "Концы разговоров". Запоздалые и обиженные возражения на его молчаливый вопрос: "Зачем я Вам?"
И — о том в его облике, что послужило "трамплином для стихов" от 7 января"…голос, странная, завораживающая певучесть интонации, голос не совсем проснувшегося, еще-спящего, в котором и озноб рассвета и остаток ночного сна… И еще: — зябкость, нежелание гулять, добровольный затвор с рукописью, — что-то монашеское и мальчишеское — и щемяще-беззащитное — и очень стойкое", — пишет Цветаева 11 января. Как похоже это письмо на те, берлинские к Геликону… Нет, с мужчинами Марина Ивановна не умела никогда…