с глаз. Она ничего не поняла из того, что он говорил, да?
Твое?
Ну, значит, только последнюю фразу.
Я живу в кампусе с шести лет.
Чарли серьезно кивнула, но блеск в ее глазах снова угас. Он достал телефон.
мы живем в колсоне, но это такая традиция, – написал он. – моя мама тоже жила в школе.
Подожди. Твои родители глухие?
Моя мама. И ее родители. Мой папа – переводчик.
ты понимаешь? – напечатал он. – у тебя удивленный вид.
Чарли начала набирать несколько разных сообщений, потом удалила каждое, и все это время ее губы сжимались сильнее и сильнее. Он провел ладонью по экрану.
Что? – спросил он.
Я…
Она вздохнула, закончила печатать.
просто кое‐что вспомнила. я думала, что вырасту и стану слышащей, потому что никогда не встречала глухих взрослых.
Остин расхохотался. Он не хотел ее обидеть, но это, конечно, было феерично.
такое часто бывает, – написал он. – многие дети приходят сюда и думают так же.
Ты вообще можешь говорить?
Что?
Извини, – сказала она, снова краснея. – Я имею в виду…
какое‐то время занимался с логопедом
Но?
получается так себе, – написал он. – для тебя… это важно?
Нет.
по‐моему, это здорово, – написала Чарли.
Она застенчиво посмотрела на него, и теперь настала его очередь смущаться. Редко случалось, чтобы он терялся от комплимента, если это можно было так назвать. Чарли, казалось, увидела его замешательство. Она перекинула волосы через плечо.
О-к, – сказал он. – Круто.
Конфета, – попыталась повторить она.
Нет, к-р-у-т-о. Круто.
Он потянулся к ладони Чарли, придал ее пальцу правильное положение и поднес его к ее лицу. Ее щека была загорелой и шелковистой, и он задержал свою руку на ней дольше, чем намеревался, очарованный теплом, исходящим от ее кожи и пронизывающим кончики его пальцев.
Круто, – сказала она.
Ты что, запал на эту девушку? – спросил Элиот, когда Остин вернулся, и почти неохотно оторвал взгляд от окна – можно было подумать, что не он сам начал этот разговор.
Нет. Ты про кого?
Про новенькую. С шипастыми браслетами.
Директриса заставила меня провести ей экскурсию, вот и все.
“Заставила”. – Элиот рассмеялся.
Вообще‐то да!
Она симпатичная. Надо тебе к ней подкатить.
Я ее почти не знаю.
Давай, пока тебя кто‐нибудь не опередил. Всем интересно свеженькое.
А что, ты сам заинтересовался?
Элиот закатил глаза, глубоко затянулся и указал на бугристые шрамы на своем лице. В этом‐то и заключался главный недостаток разговоров на жестовом языке – они требовали зрительного контакта и давали мало возможностей скрыть свои истинные чувства.
Извини.
Забей.
Элиот отвернулся и выдохнул дым во двор.
С чего ты взял, что она мне нравится?
Элиот ухмыльнулся.
Я глухой, а не слепой, – сказал он.
Визуальный синтаксис и искусство повествования
Атмосфера в доме в течение нескольких недель после ссоры оставалась очень напряженной и особенно накалилась на четвертые сутки, когда Фебруари назвала все произошедшее Вандапокалипсисом.
Вот только не надо, – сказала Мэл.
Что? – спросила она, стараясь принять невинный вид.
Делать из меня сумасшедшую.
И все началось заново. Так и выглядели их ссоры – достаточно было одного крупного скандала, чтобы истощить запас взаимного расположения, который они накапливали месяцами. Конечно, у них случалось недопонимание, но ничего такого, что могло бы подорвать саму основу их отношений, и при наличии этой подушки безопасности они могли быстро справиться с паршивым настроением или истолковать любые сомнения в пользу друг друга.
Но теперь все рушилось. Каждая мелочь – не та интонация, случайно испорченная при стирке вещь – могла бросить их в штопор, и они стремительно летели на дно, где уже ждала Ванда. Один раз Фебруари даже спросила Мэл, как, по ее мнению, она должна была поступить. Не то чтобы по Огайо в ожидании ее звонка слонялось множество квалифицированных, дипломированных учителей естественных наук, свободно владеющих жестовым языком, не говоря уже о том, что Ванда даже не сделала ничего плохого. Мэл все это знала, но логика отправилась туда же, куда и взаимное расположение.
Так что Фебруари выбрала тактику, которой теперь и придерживалась, – не думать о проблеме. Она пыталась с головой уйти в работу, но если ее семейная жизнь дала трещину, то в Ривер-Вэлли все шло настолько гладко, что она просто недоумевала. Спокойствие нарушили разве что несколько истерик в младших классах и сообщение о том, что в мужском общежитии для старшеклассников иногда пахнет сигаретами. Курильщика они скоро поймают, об этом она не волновалась. На самом деле она была ему даже благодарна – без него идиллия этого семестра стала бы очень уж подозрительной.
После обеда она оставалась в школе, составляя планы уроков, и задерживалась допоздна под предлогом работы над своим курсом, хотя обычно делала все это дома. И даром что Фебруари стойко терпела все колкости Мэл (сформулированные с тщательностью юриста), она начала чувствовать себя так, словно ее травят медленно действующим ядом, каждая новая доза которого усиливает эффект предыдущей. Тем не менее она все игнорировала, в том числе тот факт, что игнорируют ее саму, пока однажды вечером, спросив Мэл, что та хочет на ужин, и получив в ответ только сердитый взгляд, она не взорвалась.
Да что за хрень! – закричала она. И рассмеялась, как было ей свойственно, когда ситуация становилась такой невыносимой, что она не могла реагировать иначе, – в таких случаях она хохотала, выпучив глаза, что придавало ей немного шальной вид, хотя Мэл утверждала, будто считает это милым. Фебруари смеялась не для того, чтобы изобразить истерику и вызвать к себе жалость – на это ей не хватало актерского таланта; но Мэл подняла взгляд от стопки бумаг, и в конце концов нежность, наполнившая ее глаза, начала выплескиваться через край, пока она тоже не заулыбалась, хоть и не настолько безумно.
Иди сюда, – сказала Мэл.
Фебруари, теперь уже тяжело дыша и чувствуя спазм в животе, подошла и положила голову к Мэл на колени. Та поглаживала ее по лбу, пока она не успокоилась.
Господи, – сказала Фебруари через некоторое время. – Подумать только: все,