– Жанна, Жанночка милая! – кричат ей из толпы добрые люди, не только французы, но и англичане. – Мы тебя любим! Сделай, что тебе говорят, не убивай себя!
– Ну хорошо, давайте я подпишу…
– Я сначала прочту еще раз, а вы за мной повторяйте, – говорит Массие и читает, а Жанна повторяет за ним слова Отречения.[363]
Вдруг лицо ее искажается тихим, странным, как будто безумным смехом. Те, кто это видит, не могут понять, над кем она смеется – над собой или над судьями.[364]
– Что ж это за отречение? Наглая девка только смеется над ними! – негодуют англичане.
Брань становится все громче; камни все чаще летят, и мечи обнажаются. Судьи бледнеют.
– Вы не должны принимать такого отречения; это издевательство! – кричит епископу Бовезскому капеллан кардинала Винчестера.
– Лжете вы! – возражает епископ. – Я – судья духовный и должен думать больше о спасении души ее, чем о смерти…
– Воры, изменники! Плохо служите вы королю: девка сожжена не будет! – кричит граф Варвик.
– Будьте покойны, мессир, мы ее поймали, – говорит епископ. – Будет наша вся, до последней косточки![365]
Быстрым и ловким движением мэтр Массие подсовывает Жанне вынутую из рукава грамотку, вкладывает ей в пальцы перо, и, не умея писать, ставит она вместо подписи крестик.[366]
– Жанна, вы хорошо сделали: вы спасли душу свою! – шепчет ей мэтр Николá Луазолёр.[367]
Монсиньор Бовезский под яростную брань Годонов читает второй, более «милостивый» из двух заранее изготовленных приговоров:
– Так как, с помощью Божьей, отрекшись от всех своих заблуждений и покаявшись, возвратилась она в лоно святой нашей Матери Церкви, то, дабы исходил наш суд от лица Господня, мы властью церковною разрешаем ее от уз отлучения, коими была она связана, и осуждаем на вечную тюрьму с хлебом печали и водой покаяния…[368]
– Ну, теперь я в ваших руках, отцы святые, – говорит Жанна, обращаясь к судьям. – Ведите же меня в вашу тюрьму, чтоб мне больше не быть в руках англичан!
Это было ей обещано, но сами обещавшие знали, что это невозможно, потому что англичане, каков бы ни был приговор суда, потребуют выдачи Жанны.
– Ведите ее туда, откуда привели! – отдает приказ епископ Бовезский, и Жанну отводят обратно в ту же тюрьму.[369]
LXII
Главным внешним знаком Отречения Жанны, Renunciatio, было переодевание ее из «чудовищного противоестественного и богопротивного» мужского платья в женское. Нет никакого сомнения, что в тех, не дошедших до нас, подлинных, прочитанных ей мэтром Массие, на Сэнт-Уэнском кладбище, и кое-как подписанных ею пяти-шести строках Отречения она согласилась на это и, тотчас по возвращении в тюрьму, переоделась. Но, вероятно, под любопытными и насмешливыми взглядами тюремщиков не раздевалась донага, а только накинула поверх мужского платья женское.[370] Что же произошло затем, трудно понять, по слишком противоречивым, а может быть, и подложным показаниям свидетелей. Ночью будто бы тюремщики, унесши потихоньку женское платье Жанны, положили вместо него мешок с мужским, а утром, когда, вставая, она потребовала женского, то не дали его, так что, после долгого спора, она вынуждена была надеть мужское.[371] Так – по одному свидетельству, а по другому – когда ее спросили: «Зачем вы снова надели мужское платье? Кто вас принудил к тому?» – Жанна будто бы ответила:
– Никто. Сама надела. Я люблю мужское платье больше, чем женское…
– Но ведь вы обещали и поклялись его не надевать?
– Нет, никогда не клялась… Мне среди мужчин пристойнее быть в мужском платье…
И, помолчав, прибавила:
– Я еще и потому надела его, что вы не сделали того, что обещали: не причастили и не освободили меня из рук англичан…[372]
Судя по этому второму показанию, Жанна согласилась надеть женское платье, потому что не сразу поняла, чтó сделала или что с нею сделали на Сэнт-Уэнском кладбище: отреклась бесполезно; душу погубила и жизни не спасла. А когда поняла, то снова надела мужское платье. Если главным внешним знаком Отречения было переодевание из мужчины в женщину, то переодевание обратное, из женщины в мужчину, было знаком того, что она отреклась от своего Отречения.
Мнимое «увещание милосердное» на эшафоте – действительная и жесточайшая пытка – не тела, а души. И Жанна делает то самое, о чем предупреждала судей-палачей своих в застенке: «Если б я сказала что-нибудь под пыткой, то отреклась бы потом от слов моих и объявила бы, что они у меня вынуждены пыткой».
– Что же говорят вам Голоса? – спрашивают ее судьи утром 27 мая, после допроса о перемене платья.
– Очень дурно, говорят, я сделала, согласившись на отречение, чтобы спасти мою жизнь, – отвечает Жанна, «вся в слезах и с искаженным лицом». – Я отреклась, потому что боялась огня…
– Но когда вы отреклись на эшафоте перед судьями и всем народом, то признались, что ложно хвастали, будто бы ваши Голоса от Бога, – обличает ее епископ Бовезский.
– Нет, в этом я не признавалась и не признаюсь никогда… Сказанного в грамоте той об Отречении я не поняла… и не думала вовсе отрекаться от того, о чем вы сейчас говорите… Против Бога и веры я никогда ничего не делала… и душу погубила бы, если бы сказала, что не Богом послана… Мне Голоса говорят о великой низости моего отречения… Лучше бы мне умереть, чем мучиться так!
«Вот ответ убийственный, responsio mortifera», – отмечает на полях слова ее записывающий клерк.[373]
Монсиньор Бовезский, выходя из тюрьмы и встретив графа Варвика с многочисленной свитой, сказал ему, будто бы смеясь:
– Farewell![374] Поздравляю: дело кончено – Жанна поймана![375]
Так Жанна, только что вернувшись в лоно Церкви, «снова от нее отпала», relapca, а по законам Святейшей Инквизиции снова отпавшие были покидаемы Церковью и «ввергались во тьму кромешную, где плач и скрежет зубов».[376]
«Так как Жанна снова отпала от Церкви, то мы должны предать ее власти мирской решают судьи.[377]
LXIII
Утром, 30 мая, два молодых доминиканца, бакалавра теологии, брат Мартин Лавеню и брат Изамбер дё ла Пьер, посланные епископом Бовезским, входят в тюрьму к Жанне.
– Жанна, вы сегодня… – начал брат Мартин и не кончил, увидев, что она поняла. Вдруг вся побледнела, закрыла лицо руками и заплакала, как маленькие дети плачут; завопила, как старые крестьянки вопят над покойниками:
– Ох! Ох! Ох! Девичье тело мое будет в огне сожжено! Черным углем почернеет белое тело мое! Лучше бы мне сто раз быть обезглавленной… Праведным, Боже, судом Твоим суди их за все![378]
Плачет, бьется головой об стену, рвет на себе волосы, царапает руками лицо. Это ли великая Святая, спасительница Франции? Да, это. Если бы не страдала, как все, – не могла бы жертвой быть за всех. Девы Жанны, «дочери Божьей», Страсти подобны во всем – и в этом – Страстям Сына Божия: так же и она, как Он, «находилась в борении смертном»; так же у нее, как у Него, «был пот, как падающие на землю капли крови».
LXIV
– Вот мой убийца! – закричала Жанна, увидев вошедшего в тюрьму епископа Бовезского.
– Нет, Жанна, не я вас убил, а вы сами себя, – не сделав того, что обещали, и снова отпав от Церкви, – ответил епископ, может быть, с непритворною жалостью. – Что же ваши Голоса? Помните, вы говорили, что они обещают вам освобождение? И вот, обманули, видите?
– Да, обманули! – сказала будто бы Жанна.[379] Может быть, хотела сказать: «Я обманулась, не поняла Голосов; думала, что они обещают спасти меня от смерти, а теперь вижу, что должна умереть». И если бы даже сказала: «Обманули», – что из того? Если на кресте Сын Божий сказал Отцу: «Для чего Ты Меня оставил?» – то это могла сказать и «дочерь Божия». Сделалась «проклятой» и она, так же как Он:
Христос искупил нас от проклятия закона, сделавшись за нас проклятием, katara, ибо написано: «проклят… висящий на древе» (Гал. 3, 13).
«Братья небесные», Ангелы, покинули Жанну; все Голоса вдруг замолчали, кроме одного, никогда еще ею не слыханного, но чей он, – она не знала наверное. Что, если не Его, а Другого?
Жанна была против всего мира – всей Церкви, одна с Ним или не с Ним, а с Другим, – этого тоже не знала наверное, и в этом была ее крестная мука – вечный вопрос без ответа: «для чего Ты меня оставил?»
LXV
Жанна просит, чтоб ее причастили.
– Дайте ей все, чего она просит, – разрешает епископ Бовезский.
Брат Мартин причащает Жанну.
– Верите ли вы, что сие есть, воистину, Тело Христово? – спрашивает он, вынимая частицу из дароносицы.
– Верю, – отвечает Жанна. – Только Он, Христос, – Освободитель мой единственный![380]