— И убью. Побоюсь, думаешь?.. — вскинула голову Люда, тяжко дыша. — Убью не убью, а отплачу… Знаю чем.
И, встрепенувшись, выгибая шевелящийся стан, зазвенела:
Катилася зоренька с неба…
Будто серебро рассыпалось. Дрожала песня, металась и тяжко падала над озером, замирая в камышах. Ах, и что это за бархатистый сладкий голос — голос Люды! Боль в нем, огонь, молитва или радость светлая? Из тайников бездонной души, полной бушующих демонов, но и светлой, как солнце, — лился этот голос, страстно-нежный, певучий и звонкий, как серебро. Из-под самого, верно, сердца, опаленного черным светом, шел и пленил слух…
Да упала до Дону…
Хоровод безумствовал. Мужики, бабы, парни, девушки, словно спаянные огнем, крепко держась за руки, с дико откинутыми назад головами, свистя и гикая, крутились вокруг Люды. А лихой, широкоплечий Никола, подхватив ее, знойно-стройную, тонкую, тугогрудую, на руки и закрывая русой своей бородой и кудрями ей пылающее лицо, целовал ее в жаркие губы ненасытимо. И она не отбивалась. Только тихо вскрикивала:
— А-а-а-х…
И жгла тугой своей высокой грудью могутную грудь Николы, извиваясь, как демон:
— Горячей! Чтоб больно было!..
— Горячей… — словно эхо, глухо вздыхал Никола.
Стиснув ее всю, издал в долгом, долгом больном поцелуе…
Ночные волны пели томную радостную песню: благословенна жизнь. Но порванное сердце Крутогорова грустило о любви невозвратной, о любви. Кто шептал молитву? Сад шумел о том, что делает с бедным человеческим сердцем любовь. Не кляни! Не жди. Благословенно все, что любило, но не было любимо. Кто рубины разбрасывал? Зори пылали, огненные зори. В лазурную даль корабли проплывали с серебряными парусами, изогнутыми полумесяцем. За ними шел Крутогоров — навстречу расцвету лесному. Вспомни! Благослови!
Молился лес и вздыхал о любви, о любви. О, полюби и не ищи награды! Жизнь так коротка, и человеческое сердце так бедно. Претерпи! Пройди через огонь, чтобы в пытках обрести радость.
Но нет выше радости, как полюбить и погибнуть.
Под темными прибрежными ветлами встретил Крутогоров вихрастого лесовика-поводыря. Парень, брызгая слюной, бормотал шибким картавым шепотом…
— Сызьяню, гыть, змеерод… тибе та… Дед и послал мине сюды… Покарауль, гыть, змеерода-то!.. Я и караулю, стало-ть!.. Вон ен, вишь?
Тряхнул кудластой головой, откидывая нависшую на глаза жесткую прядь. Почесал правой босой ногой левую.
Темный шумел старый березняк, протяжно и грозно, словно отдаленный водопад. За березняком, в сумраке согнувшаяся чья-то мелькнула высокая фигура.
Гедеонов подходил, вертя острой, сплюснутой головой к Крутогорову:
— Ты Крутогоров?
— Да, — отозвался Крутогоров. — А что?
— Людмилку ты оставь.
— Людмилу?
— Оставь. Да. А то не сдобровать тебе. Тамара… — Гедеонов захохотал люто, топнув ногой. — Тамара разве хуже? Она моя… до…
— Я не покупщик Тамары, — ударил в желтые его колючие глаза Крутогоров.
— Молчи, сволочь!.. — подскочил помещик, трясясь. — Убью!.. Я болен… Нет, я не вынесу!.. — опустил он руки бессильно.
И, согнувшись, нырнул в шумный березняк.
IV
Жили знаменские мужики ни шатко ни валко. Больше плясали, чем работали. Уж такая у них была повадка — плясать. Да и то сказать, работать-то было нечего и не на чем. Целины, поля, леса — все было полонено Гедеоновым. Только тем и жили, что ловили в озере рыбу да из года в год ждали от царя земли. Не отчаивались.
Хлеба вечно не хватало. А зато много было праздников. Вот когда уж отводили знаменцы душу! От зари до зари крутились по лесам. Бражничали. Нужда играет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Дворов не было. Над озером низкие черетняные хибарки с ободранными стропилами и поломанными латами хилились по крутым хвойным обрывам, шатаясь от ветра, словно сорочьи гнезда.
За горой, меж еловых лесов глинистое заброшенное поле под Троицу мужики бороздили тупыми прыгающими сохами. А молодухи рассевали лен. Пели песни солнца. А солнце разбрасывало по холмам, межам и рытвинам белые алмазы — ландыши и ромашки, красные рубины — дикие розы, светло-синюю бирюзу — васильки и незабудки. И, облив землю страстным огненным лобзанием, — кружилось над дымящимися лесами…
Шумел, в красном купаясь золоте, молодой березняк. В светлой лазури тонули серебряные облака. Молодухи, к земле припав, целовали ее. Пели:
Мати сыра-земля,Мати-Богорица!Дай нам счастье-радость…Пошли долю!..
Из лазоревой дали доля показывалась. Белая, как снег, в жемчужной короне, в цветах и розовом тумане шла по холмам. А сладкозвонные березы клонили перед ней вершины, ликующим приветствуя ее шумом. Но уходила доля за леса, за туманы. Хороводы пристально глядели ей вслед…
Нечаемо откуда наплывала, словно лебедь, одинокая туча. Душистый падал на землю благодатный дождь. А хороводы, в плавной кружась пляске, под шелох диких межевых цветов, пели вечеровые песни…
Туча уплывала. Омытые травы дымились свежим ароматом. Голубоватая мгла окутывала хороводы…
— Мати-Земле — Слава! Слава! Слава! — пели и кружились хороводы.
Жемчужный подходил вечер, и под лесом допахивали мужики поле. Закат погорал, кованым золотом отражаясь в озере.
Мужики, покинув распашье, шли в рощу.
Там под старыми чернокленами разбрасывали пламенники свежесорванные цветы. А молодые духини, прозорливцы и злыдотники зажигали висящие в ветвях берез лесные лампады…
За лампадами, в глубине рощи, стонал — горел и сгорал на нескончаемом лютом огне — Феофан.
Темное, бледным отливающее мрамором лицо его при свете лампад было жутко, как смерть. А раскаленные глаза, казалось, говорили: коли б подал знак, принял тяготу Сущий — солнце Града открылось бы бренному миру. Но не было знака. И сгорал в нескончаемом огне — в лютой борьбе с Сущим Феофан.
Голова его, в туче черно-седых взвахлаченных волос тяжко, безнадежно опускалась на грудь. Сомкнутые крестообразно, костлявые, восковые руки жутко ломались в огненном выгибе. Феофан часто дышал и тяжко. Металась душа в тоске неизбывной. Кровавой болела болью. Погорала. Града ее мир не принял, не познал.
Все осквернил Сущий, чем жила душа. Все отдал двуногим на поругание.
Покидал дух. Кровавый катился пот и падал градом.
Феофан, зашатавшись, упал. Хотел встать. И не мог. Сил не хватало. Но муки по душе были Феофану. Не нужно ему было надежды, вечности, красоты. Только тягота нужна ему была. И нетленным светила она ему, неприступным светом.
— Ага?.. Круто небось?.. — вынырнул откуда-то Знаменский поп Михайло. — Погоди, не то запоешь, когда схватят тебя, голубчика… да спросят, где мать?.. Не скроешься, брат, в лесах-то, не-ет!.. Каторга за это.
Медленно повернул к нему Феофан темное лицо. Бросил гневно:
— А вам не каторга?.. За то, что губите души людей ложью?.. За то, что скрыли солнце Града?..
— Тебя дьявол искушает… — шарахнулся поп.
— Ты меня искушаешь!.. — сурово и едко жег его Феофан раскаленными глазами. — Крушить!.. Крушить вас!.. Да еще двуногих… Крушить!.. Да еще Сущего… За ложь!.. За то, что избранными считаетесь…
— Как?.. И Сущего?.. — запрыгал священник, трепля широкими рукавами рясы. — Сатана!.. Ведь от Сущего исходит только добро…
Но, медленно подводя темные свои зрачки к рябому острому лицу попа, жег его Феофан:
— Добро без солнца Града — страмнее зла… То-то любо было бы, коли б Сущий да подал знак о Граде!.. Не искушал бы ложью своей… То-то верно было бы!..
А Сущий мучит… Да знай молчит…
— За муки — награда… на небеси… — буркнул поп. — Претерпи до конца…
Феофан покачал головой горько:
— Эх, торгаши… Эх!.. Жулики… Воры!.. Награда… Кого вы не продадите за награду? Не убьете?.. То-то любо было бы, коли б не гнались за наградой! Жулики!.. Воры!.. Убийцы!.. Сожрали солнце Града… не подавились, награды-то ждавши?..
Поп, пятясь под березу, бормотал торопливо:
— Ну, заладил… От тебя, брат ни крестом, ни перстом…
— Ага!.. Видно, не всегда ложь-то помогает?.. — язвил Феофан. — Чего ж ты уходишь? Ты пришел нас просвещать светом Христовым?.. Ну и просвещай!.. Только без обмана да лжи чтоб…
Но попа и след простыл.
Кляня Сущего и его избранных, побрел Феофан куда глаза глядят.
— Эшь, во, тоже тешатся… Черти смердючие!.. — дико лаялся он, проходя мимо пламенников. — Какая такая красота есть? Ну?.. Вечность?.. Огонь сердец?.. Все брехня! То-то б…
— Замолчи, — внезапно преградил ему дорогу Крутогоров. — Не говори о том, чего не знаешь…