— Я ничего… — бормотал Вячеслав, пугливо озираясь. — Ей Бог ж, всю зиму Марию гоняли стражники, потому как без пачпорта она… Может, и смерзла где…
Лебезил и, разглядывая исподтишка духинь, дрожал больной дрожью: в хороводе, гибкая, извивалась вещая Люда. Здесь ли челядь? Поможет ли она следопыту схватить ту, за которой годы слежено?
— Маррею нам! — ревела злыдота. — Не уйдешь, оглоед чертов…
— Бросьте! Ну его к черту… — вмешались рабочие. — Охота связываться? Сходитесь в хороводы… Зачинайте песни!
— А и то!
Девушки взялись за руки. В плавном поплыли шевелящемся плясе, приударили в ладоши:
— Ой, тушь! Ой, ну! Ой, девки, люли! И молодки, люли! А как старые чертовки — да вперед загули!
Грозно как-то и зловеще выгибалась Люда — строгая, молчаливая и неприступная. В ночных недвижных русалочьих глазах ее держались ужас и тайна.
Но хоть и скрывала Люда что-то от мира и даже от себя, — следопыт знал, отчего была она молчалива и ходила с ужасом в недвижных бездонных глазах.
— Ага… Притихла… — втягивал он в плечи острую свою рожу. — Погоди… не то еще будет… это еще цветки…
Качалось под вздохами ветра и пенилось лунное озеро. Молодые серебристые ивы, вскидывая косы-ветви, точно девушки на заре, вздыхали радостно и протяжно. Над волнами плыл нырявший в облаках месяц, сыпля белое золото.
Хороводы, выглянув из-под шелома сосен, хлынули шалым прибоем к волнам. Лунный огонь ударил в хохочущие лица девушек. У волн духини завивали венки.
Мужики и рабочие, ввалившись в качавшиеся на волнах лодки, пустились по рябому серебро-лунному озеру. Раздольную грянули песню, старую:
За рекою огонь горит,А все чернобылье.Ой ладо, ой ладо,Ой ладотеньки,А все чернобылье…
Звонкие и хрупкие девушки, дрогнув, подхватили с берега:
Да куют тамо кузнечики,А все молодые.Ой ладо, ой ладо.Ой ладотеньки,А все молодые…
Гадали на тельниках. У березы, купающей гибкую свою верхушку в волнах, на устланном коврами цветов откосе, духини и девушки, короткие расстегнув кофточки и обнажив молодые, крепкие, белеющие как мрамор груди, снимали и вплетали в ветви тельники. Клали перед ними по поклону. Поцеловавшись, обменивались тельниками. И, сбросив с себя одежды, упругие, радостные, сцепившись за руки, смеясь и крича, дикой кидались ватагой в бурливые волны.
Горе девушке, потерявшей в волнах обмененный тельник!
Над жутко-темными, с серебряной чешуей волнами, изломленная, бушевала и вскидывала гибкими руками Люда. В неизбывной тревоге маялась и никла гордой, увитой тяжелыми золотыми жгутами, головой… А в сердце ее черные вихри крутились, грозя и паля, зловещие зовы, мольбы и проклятия: Крутогоров.
— А-ах! — тошновала она и билась о волны и грозила: — Дайте мне его!.. Я разорву его!.. Крутогорова… А-ах, да раздушу ж я его, проклятого…
Вячеслав, присев за ивняком, не сводил раскосых глаз с ее круглых, как гранаты, огненно-белых, с розовыми сосцами грудей, стройных ног и точеного живота. Но не шевелился, часто дрожа холодной больной дрожью: Люда, сеявшая вокруг себя ужас и пытки, страшна была ему, как смерть.
VIII
В Купалову ночь в ветхой лесной моленной шабашили лесовики.
Косая плетневая хибарка набита была битком. Красносмертники, злыдота, бродяги, бобыли, побирайлы, ехи, кликуши, блудницы и ведьмы носились и лютовали, словно черти. Под бревенчатым шершавым потолком сплошной стоял гул.
В красном куту, взобравшись на лавку, гнусил, словно безносая прогнившая потаскушка, измотавшийся сиплый Вячеслав:
— Смерть живоглоту! Ать?.. А и насолил же я ему! — хихикал он гнусно. — Гедеонову-то!.. Как же! Проведал это я… какая-то девчонка взята им была… на ночь… Смекнул я, что спасти можно девчонку… Тишочком да таечком — к лакеям… Те бай-дужи… А я возьми да и выведи ее из дворца-то… Што ж вы думаете? Узнал, пес!.. Убить меня теперь собирается… Понимашь?..
Тонкий гнусавый голос его дребезжал и кололся в безудержном плясе и гуке. Какой-то грузный обормот, развалившись на скамье, тыкал себя в пузо и грохотал:
Ажанили, ажанили,Ай, на бабе, на Нениле!..
— Эй! Бесстыжая харя! — гукали на следопыта злыдотники. — Замолчи!.. А то — разнесем! Знаем мы, как ты спасал девчонку…
Дрожала моленная от гула и топота. Неистовые пляски живота в гудящий сливались огненный клубок.
В блудливое, дрожавшее больной дрожью тело Вячеслава огнем вливалась похоть. Одурманивала его. Над ним бело-розовая извивалась, вишнегубая Неонила, дыша на него горячо и часто.
Но только что Вячеслав, осмелев, схватил ее, как на него гуртом наскочила злыдота.
— Шкада проклятый! — царапались бабы. — И тут шкадить?..
Вячеслав, отбиваясь от баб, крутился и юлил около Неонилы. Подмигивал ей:
— Ну как твой лесовик? Берегись, девка, Андрон точит на тебя ножик…
Неонила молчала. Но, вскинув васильковые, открытые свои глаза, лихо тряхнула золотыми кудряшками:
— Кого хочу, того люблю. Андрон мне не указ. Гуляй знай!
— Сердце мое! Хо-хо! — лихачом подвернувшись, подхватывал ее на руки вихревой, гривастый лесовик. — Обожми! Хо!
Шевелил серыми, нависшими над черными глазницами, как лес, бровями. Пурговую вскидывал, лохматую гриву, носясь с Неонилою в круговом плясе…
Тряслась хибарка. Перед окнами суровым и темным шумом шумели старые, побитые грозами березы. За ними медленно, словно нехотя, в темноте ворчал дальний гром. В лесу росла и надвигалась гроза.
В тесной толпе, смешавшись с зипунами и кожухами, от страха пригнув голову, юлил Вячеслав юлой. Подслушивал мужиков да мотал себе на ус.
— Ну, што нам с тобой делать? — стискивали его мужики. — Говори, змеево ты семя…
— Какой энто змей? — фыркал Вячеслав, крутясь волчком и за белесыми ресницами пряча ницые глаза. — Я — за вас же… А вы не соображаете этого?
— Каккой ента змей!.. — кривлялись мужики. — Бытто не знает, што… Гедевонов — от змея?..
— Как так? — прыгал чернец.
— А так. Матка евонная подкинута была старому барину. А как выросла — с змеем спуталась… От змея и родила Гедевонова-то… Ведь он твой батька? Бытто не знает!..
Кружились духини. В окна, вперемешку, били протяжные колдовские шумы берез, острый кровавый свет молнии и гул отдаленного грома. Находила гроза.
Засокотал дух.
С ревом и свистом громада понеслась вкруг стола. А на столе, вдруг вскочив, выпрямилась во весь рост тонкая стройная девушка, с головы до ног завернутая в белые покрывала, страстно облегавшие молодое вздрагивающее тело…
Увидев чистую, пали лесовики перед ней ниц в жутком, внезапно наступившем молчании.
Поцеловал стопу ее Поликарп. И покрывала упали вдруг с ее плеч, как жемчужная пена…
Вспыхнула чистая заревом наготы своей и бездонного, изнутри светящегося взгляда. Над беснующейся, гудящей громадой затрепетала с благословляющими белыми нежными руками и черными кольцами волос, скатывающимися по розовой тугой груди. Знойное девичье тело ослепляло, как молния. Било в глаза нестерпимым огнем…
Радостное что-то и жуткое запела громада. И, крепко и тесно сомкнувшись, огненным понеслась вокруг девушки колесом…
В свирепом реве и визге духини и ехи сбрасывали с себя одежды. В плясе кидались на кормчих. И, сжигая их огнем страстей, обвивались горячими потными руками и ногами. Гикали исступленно. Кроваво целовались, впивались острыми зубами в щеки и губы мужиков…
Перед девушкой зажглись вдруг свечи. Огненное тело закровавилось. Озарилось все до последней тени. Даже те, что, забившись в далекий угол, не разглядели сперва девушки хорошо за сумраком, — теперь увидели ее всю, ярко освещенную, и узнали.
Ахнул Козьма: Мария!
Знать, недаром устрял за Козьмою и пролез на корабль Поликарпа следопыт. Псу нужна Мария. Не сдобровать ей теперь. Утащит ее следопыт к живоглоту. Пронюхает же, дьяволово отродье?! Надо спасать Марию. А то осквернят, живоглоты.
Но только что Козьма, пробившись к столу, протянул навстречу Марии руки, как лесовики, схватив его за шиворот, отбросили к порогу. Со зла и боли разбил Козьма ямошником окно, впился кому-то зубами в ягодицы, опрокинул на себя скамью…
Воздев перед Марией руки, величаво и жутко громада загудела:
— Ра-аду-й-ся… де-во Марие… Радуйся, чи-и-ст-ая…
Потушили свечи. Оставили только лампаду. Трепетно подняв руки, опустила их над громадой Мария.
Подошел к столу, дрожа, ощупью, Поликарп. Шершавыми скользнул пальцами по атласистому телу девушки.