Лучше всего добровольная смерть. Жизнь зависит от воли других, смерть же зависит только от нас. (Монтень)
Однако у Монтеня теме суицида отведено совсем немного места – для рассудительного и вместе с тем оптимистичного рационалиста эта тема, видимо, представляла скорее отвлеченный интерес, и свободу окончательного выбора он отстаивал не из личной заинтересованности, а из принципа и любви к справедливости. Первый же трактат, целиком посвященный апологии самоубийства, появился несколькими десятилетиями позднее.
«Биатанатос» Джона Донна – произведение во многих отношениях примечательное. В придаточных предложениях длинного, витиеватого, уклончивого наименования этого труда легко увязнуть: «БИАТАНАТОС. ДЕКЛАРАЦИЯ ПАРАДОКСА ИЛИ ТЕЗИСА, ГЛАСЯЩЕГО, ЧТО САМОУБИЙСТВО – НЕ ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ ГРЕХ, ЧТОБЫ ОТНОСИТЬСЯ К НЕМУ ИМЕННО ТАК И НЕ ИНАЧЕ, С ПОДРОБНЫМ РАССМОТРЕНИЕМ СУТИ И СОДЕРЖАНИЯ ВСЕХ ЗАКОНОВ, ЯКОБЫ НАРУШАЕМЫХ СИМ ДЕЯНИЕМ».
На титульном листе оригинального издания 1648 года издателем для пущей осторожности приписано: «Сочинение Джона Донна, впоследствии рукоположенного в священники английской церкви и скончавшегося в должности диакона лондонского Собора Святого Павла». Книга была написана Донном еще в молодости, после попытки самоубийства, и не рассчитана на публикацию при жизни автора. Даже умирая, господин настоятель запретил сыну предавать рукопись гласности – но также и огню. И вот, еще полтора десятилетия спустя, трактат увидел свет.
Цель в предисловии заявлена вполне благая: обличить зло самоубийства, однако автор обличает сей грех довольно странно. Да, пишет он, самоубийство – одна из форм убийства и потому заслуживает осуждения. С другой стороны, не каждый, совершивший убийство, по закону подлежит каре. Точно так же не каждый самоубийца несет на себе печать смертного греха. В длинном перечне прославленных самоубийц прежних веков Донн находит оправдание для каждого из них: «Бедный Теренций утопился, ибо утратил свои 108 комедий… Поэт Лабиен сжег себя, ибо по эдикту сожжены были его сатиры… А Зенон, с коим немногие сравнятся, споткнулся, поранил палец и воспринял сие как зов с небес и повесился…» Донн пишет, изображая наивное недоумение: «Когда я заглядываю в мартиролог всех тех, кто погиб от своей руки во имя религии, родины, славы, любви, избавления от страданий, страха, стыда, мне стыдно видеть, сколь мало приверженцев добродетели по сравнению с сими бесстрашными». Тем самым автор подводит читателя к главной своей мысли, которую в XVII веке можно было изложить лишь после долгой аргументации: «Наш благословенный Спаситель избрал сей путь ради нашего избавления и пожертвовал своей жизнью, и пролил свою кровь». Прав Борхес, когда пишет: «Заявленная цель „Биатанатоса“ – обличение самоубийства; главная – доказать, что Христос покончил с собой». Вот он, наивысший аргумент, делающий все прочие доводы излишними: самоубийство – «не до такой степени грех», если на него пошел Сын Божий.
[По сравнению с мощью умозаключений философов древности Монтень и Донн, конечно, проигрывают. Их логические построения не столько убеждают, сколько трогают своей искренностью. Внушает симпатию и мужество, которого в ту не склонную к толерантности эпоху требовали от сочинителя подобные откровения. Но не более, не более.]
Прошло без малого еще полтора века, прежде чем апология суицида была изложена сухо, деловито и наукообразно, по пунктам. Эту миссию взял на себя еще один англичанин, Дэвид Юм, назвавший свой труд предельно просто, уже безо всяких придаточных – «О самоубийстве» (издано в 1777). Это эссе долгие годы существовало только в виде рукописи, вышло в свет на английском лишь после смерти автора, анонимным изданием, и тоже попало в список запрещенных книг – дух сочинения был слишком вольнодумен даже для Века Просвещения.
«Постараемся же вернуть людям их врожденную свободу, разобрав все обычные аргументы против самоубийства и показав, что указанное деяние свободно от всякой греховности и не подлежит какому-либо порицанию в соответствии с мнениями всех древних философов». (Дэвид Юм)
Сформулировав подобным образом стоящую перед ним задачу, Юм последовательно разбирает три главных обвинения в адрес суицида, в свое время выдвинутых Фомой Аквинским и доселе никем не опровергавшихся: преступление против Бога; преступление против ближних; преступление против человеческой природы. Второй и третий пункты обвинения в XVIII столетии, как и в нынешнем, опровергались без труда, поскольку они относятся к компетенции земного разума.
По поводу вреда, который самоубийца может нанести своим деянием обществу, Юм говорит, что отношения индивида с социумом строятся на основе взаимности. «Я не обязан делать незначительное добро обществу за счет большого вреда для самого себя; почему же в таком случае следует мне продолжать жалкое существование из-за какой-то пустячной выгоды, которую общество могло бы, пожалуй, получить от меня?» Не говоря уж о том, что люди старые и больные являются для общества явной обузой. [Правда, возражу я Юму, «ближние» – это не только и не столько некое безличное «общество», до которого, по правде говоря, большинству из нас мало дела, а прежде всего близкие люди, по отношению к которым самоубийство безусловно является преступлением. С другой стороны, многие из решающихся на суицид безысходно одиноки…]
От довода о греховности самоубийства по отношению к самому себе Юм просто отмахивается: есть вещи похуже быстрой смерти – дряхлость, неизлечимая болезнь, тяжкие невзгоды. [Что ж, с этим, кажется, не поспоришь.]
Главное место в эссе, как и следовало ожидать, занимает полемика с первым и в принципе неоспоримым (поскольку не человеческого ума дело) тезисом о преступлении перед Господом. Для атеиста этот аргумент, разумеется, – полнейший вздор, не заслуживающий обсуждения, однако большинство наших современников – люди верующие либо агностики (каковым был и сам Юм). Автор книги «Писатель и самоубийство» принадлежит к числу последних и потому склонен отнестись к доводам мудрого англичанина с чрезвычайным вниманием.
Юм начинает с неприятного, но по нынешним понятиям безупречного в смысле политической корректности заявления о том, что для Вселенной (а стало быть, и для Бога) жизнь человека ничуть не важнее жизни какой-нибудь устрицы.
Следующий тезис: если все, что совершается на свете, происходит по воле Божьей, то «когда я бросаюсь на собственный меч, я так же получаю смерть от руки Божества, как и тогда, когда причиной ее были бы лев, пропасть или лихорадка».
Религиозные философы утверждают, что человек подобен часовому, который не смеет покидать свой пост без приказа свыше. Но никто и не покидает своего поста без согласия провидения. «А если так, то и моя смерть, пусть и произвольная, произойдет не без его согласия; а поскольку муки или скорбь настолько превысили мое терпение, что жизнь стала мне в тягость, то я могу заключить, что меня самым ясным и настоятельным образом отзывают со своего поста».
[Нет, эти резоны нас, сегодняшних, не удовлетворят – слишком уж они отдают казуистикой. Все предопределено провидением, от нас ничего не зависит? А свобода выбора, а ответственность, подразумеваемая этой свободой? Ведь не провидение же решает, пора или не пора электрику Петрову совать голову в петлю?]
Из всех теологических построений Юма искренностью (а значит, и весомостью), пожалуй, обладает только одно:
«…Я благодарю провидение как за те блага, которые уже вкусил, так и за предоставленную мне власть избежать грозящих мне зол».
Важный вклад в реабилитацию суицида – не моральную, а чисто юридическую – внес Шопенгауэр, который осуждал самоубийство с этической точки зрения (логические обоснования этого философа мы рассмотрим в следующей главе), однако столь же решительно выступал против уголовного преследования самоубийц: «…Пора поставить вопрос: по какому праву, без указания какого-либо библейского авторитета и сколько-нибудь самостоятельного философского аргумента, клеймят названием преступления поступок, который совершили многие уважаемые и любимые нами люди, и лишают честного погребения тех, кто добровольно уходит из мира». Именно Шопенгауэру принадлежит основополагающий принцип трактовки человеческой личности – принцип, сам по себе являющийся сильнейшим аргументом в пользу неограниченной свободы поступка:
«Каждый ни на что в мире не имеет столь неоспоримого права, как на собственную особу и жизнь».
Страстная и сумбурная защита суицида, принадлежащая Фридриху Ницше – пример того, что от избытка свободы, как и от избытка кислорода, может закружиться голова (уничижительный комментарий Вл. Соловьева: «Как известно, этот несчастный писатель, пройдя через манию величия, впал в полное слабоумие»). Собственно говоря, гениального базельского профессора вообще зря причисляют к философам – он, конечно же, никакой не философ, а поэт и даже беллетрист, только из тех мастеров художественной прозы, кто не нуждается в вымышленном сюжете – самая увлекательная фабула раскручивается в их собственном мозгу, так что и выдумывать ничего не надо. Ницше с одинаковым жаром излагает суждения о том, в чем он гениален (таковы, например, его мысли о художнике и искусстве), и о том, в чем он мало что смыслит (например, его обобщения о женщинах), но в вопросе о человеческой гордости ему поистине нет равных.