Но все же существует ли непреодолимая преграда на пути к суициду для тех, кто не столь безмятежен и пусть изредка, в мрачном или мементоморическом настроении, но примеряет возможность добровольного ухода к себе?
Безусловно есть. Но, кажется, только одна: Вера. Та ее модификация, которая, видимо, единственно возможна для современного мыслящего человека – разумная вера. И здесь у защитников свободной смерти есть два сильных оппонента – Владимир Соловьев и Николай Бердяев.
Барбе Д'Оревильи писал Гюйсмансу, что у человека в принципе есть только один окончательный выбор – «пистолет или распятье», то есть нигилизм или христианство, самоубийство или самопожертвование. Чистое, незамутненное позднейшими принудительными мерами христианство по сути дела противопоставляло два типа добровольного ухода: смерть-победу (альтруистическую смерть Христа) и смерть-поражение (эгоистическую смерть Иуды).
На первой же странице обширного и программного труда «Оправдание добра. Нравственная философия» (1894-1897) Владимир Соловьев заявляет свою главную задачу («Назначение этой книги – показать добро как правду, то есть как единственно правый, верный себе путь жизни во всем и до конца – для всех, кто решится предпочесть его») и, предвосхищая Альбера Камю, немедленно переходит к главному пункту вопроса о смысле жизни – проблеме самоубийства: «Они [самоубийцы] предполагали, что жизнь имеет такой смысл, ради которого стоит жить, но убедившись в несостоятельности того, что они принимали за смысл жизни, и вместе с тем не соглашаясь (подобно пессимистам теоретикам) невольно и бессознательно подчиняться другому, неведомому им жизненному смыслу, – они лишают себя жизни». По Соловьеву, сущность всякого самоубийства сводится к убежденности, будто «в жизни совершается не то, что по-моему должно бы в ней совершаться, следовательно, жизнь не имеет смысла и жить не стоит». Есть два класса самоубийц:
«Тут мы имеем два типа страстных людей: у одних страсть чисто личная, эгоистическая (Ромео, Вертер), другие связывают свою личную страсть с тем или другим историческим интересом, который они однако отделяют от всемирного смысла, – об этом смысле всеобщей жизни, от которого зависит и смысл их собственного существования, они, так же как и те, не хотят ничего знать».
(Клеопатра, Катон Утический)
Что такое «всемирный смысл» было объяснено в самом начале – стремиться к достижению абсолютного добра, которое и есть Бог. Фактически Соловьев согласен с Кирилловым: жизнь без Бога не имеет смысла.
[Но так ли это? Разве те, кто не верят в Бога, поголовно уверены, что «все позволено»? Как быть с тем, что Андрей Сахаров, один из самых нравственных людей XX века, не был религиозен? Разве нельзя делать добро без веры в Страшный суд и Воскресение? Получается, что можно. Хотя это, конечно, много трудней – кроме как на самого себя опереться не на кого.]
«…Когда жизнь человека не согрета верой, когда он не чувствует близости и помощи Бога и зависимости своей жизни от благой силы, трудность становится непереносимой». (Вл. Соловьев)
Обвинения в адрес самоубийства, выдвинутые Соловьевым, получили дальнейшее развитие в «психологическом этюде» Н. Бердяева «О самоубийстве» (1931) – название (разумеется, не случайно) повторяет название апологетического эссе Д. Юма. Обратиться к теме суицида автора побудила волна самоубийств, прокатившаяся по русской эмиграции – и пошатнувшаяся вера тех, кто прибег или готов был прибегнуть к этому решению своих земных проблем. «Борьба против упадочности и склонности к самоубийству есть прежде всего борьба против психологии безнадежности и отчаяния, борьба за духовный смысл жизни, который не может зависеть от преходящих внешних явлений», – пишет Бердяев, и здесь он абсолютно прав. Но эмоциональный толчок, побудивший философа обратиться к теме суицида, приводит к излишней резкости, а иногда и явной неубедительности высказываемых им суждений.
Подобно Аквинату он вменяет самоубийству в вину три главных преступления, но определяет их иначе: «Самоубийство по природе своей есть отрицание трех высших добродетелей – веры, надежды и любви». Суицид – это акт насилия и над жизнью, и над смертью. «Самоубийца считает себя единственным хозяином своей жизни и своей смерти, он не хочет знать Того, Кто создал жизнь и от Кого зависит смерть, – пишет Бердяев. – Вольное принятие смерти есть вместе с тем принятие креста жизни. Смерть и есть последний крест жизни». И еще смерть – это великая, глубокая тайна – не меньшая, чем рождение, а самоубийство оскверняет эту тайну. [Так оно безусловно и есть – мы все чувствуем высокую значительность смерти. Но при чем здесь осквернение? И надо ли всем живущим принимать на себя крест? Во что превратится человечество, сплошь состоящее из матерей Терез и Мохандасов Ганди? Село и в самом деле не стоит без праведника, но выстоит ли оно, если в нем будут жить только праведники? И в чем без нас, неправедных, будет состоять их праведность?]
«Убивая себя, человек наносит рану миру как целому, мешает осуществлению царства Божьего». (Н. Бердяев)
[Это действительно страшный аргумент, но почему мы должны в него верить? А съедая ту самую устрицу, о которой писал Юм, мы не наносим рану миру?]
Позыв к самоубийству, по Бердяеву, – проявление злой сатанинской силы, подчиняющей себе личность. «Самоубийца закупорен в своем „я“, в одной темной точке своего „я“ и вместе с тем он творит не свою волю, он не понимает сатанинской метафизики самоубийства». И совсем бескомпромиссно: «…Самоубийство не есть проявление силы человеческой личности, оно совершается нечеловеческой силой, которая за человека совершает это страшное и трудное дело. Самоубийца все-таки есть человек одержимый. Он одержим объявшей его тьмой и утерял свободу». [Или, наоборот, устал от несвободы, хочет избавиться от пут?]
«Преодолеть волю к самоубийству значит забыть о себе, преодолеть эгоцентризм, замкнутость в себе, подумать о других и другом, взглянуть на Божий мир, на звездное небо, на страдания других людей и на их радости. Победить волю к самоубийству значит перестать думать главным образом о себе и о своем». (Н. Бердяев)
[Хороший рецепт, но многие ли из нас способны его исполнить? И еще раз скажу: действительно ли идеален мир, в котором никто не думает о себе, а все только и делают, что думают о других и другом? Этот рай что-то уж больно отдает энтропией.]
Как уже было сказано выше, есть в «психологическом этюде» утверждения и вовсе несправедливые. Например, древнее обвинение в непременном эгоизме и трусости: «Самоубийца есть менее всего человек, способный к жертве своей жизнью, он слишком привязан к ней и погружен в ее мрак». Или угрожающее: «…Самоубийство есть отказ от бессмертия». [Это звучит странно после того, как автор сулил самоубийцам суд вечности и грядущую ответственность.] И уж совсем дико для большей половины человечества выглядит безапелляционное заявление: «Только христианское сознание раскрывает правду о самоубийстве и устанавливает правильное к нему отношение». [Вот чем смущает меня вера – даже милейшего русского интеллигента Бердяева она заставляет признавать лишь свое кредо, а все прочие безоговорочно отвергать.]
Но среди всех обличений против самоубийства и самоубийц есть у Бердяева одна фраза, которая, на мой взгляд, стоит всех божественных призывов – потому что она произнесена не от имени Абсолюта, а от имени человека: «Покончил с собой человек, которого я очень уважал и любил и считал одним из лучших людей. Причиной его самоубийства была безнадежная болезнь. Я не сужу его. Когда человек убивает себя, потому что его ждет пытка и он боится совершить предательство, то это в сущности не есть даже самоубийство». [Ах вот как, Николай Александрович? Но ведь это решительно все меняет. Пытка и предательство – понятия субъективные. Для Цветаевой пыткой была жизнь в эвакуации, где оказались миллионы ее соотечественников, а для Галактиона Табидзе предательством – подпись под письмом в осуждение Пастернака, хотя для многих собратьев по цеху это была пустая формальность.]
И вот итог нашего раздела, посвященного философскому взгляду на самоубийство: ничего нового, никаких неожиданностей. Голос рассудка и голос чувства друг друга не слышат. Несмотря на все красноречие выдающихся и благородных приверженцев «разумной веры», их доводы способны воздействовать лишь на тех, кто ни в каких доказательствах не нуждается, ибо и так уже верует.
Этический запрет на суицид убедителен и действенен только в той системе координат, которая существует в мире религиозного (и притом главным образом христианского) сознания.
Грустно.
Сомнения Достоевского. Необходимое объяснение
…Не как мальчик же я верую во Христа