Посетив Тьепваль, Тисл-Дамп и Катерпиллер-Вэлли, она проезжает Аррас и по дороге D 937 направляется в Бетюн. Впереди лежат Вими, Кабаре-Руж, Нотр-Дам-де-Лоретт. Но сначала предстоит заехать еще в одно место: в Мезон-Бланш.[70] Какие же у этих уголков мирные названия! Но здесь, в Мезон-Бланш, погибло 40000 немцев, 40000 Гансов лежат под тонкими черными крестами, в образцовом порядке, как то у Гансов водится, хотя им далеко до великолепия английских захоронений. Она медлит, пробегая глазами несколько случайных имен; замечая дату чуть позже 21 января 1917 года, она праздно размышляет: а не тот ли это ганс, который убил ее Сэмми? Не он ли спустил курок, или строчил из пулемета, или зажимал уши, когда бухала гаубица? И смотрите, как мало он после прожил: два дня, неделю, месяц с небольшим еще барахтался в грязи, прежде чем занять свое место в ряду тех, кого опознали и с почетом похоронили, и снова он оказался напротив ее Сэмми, только разделяют их уже не колючая проволока и считанные 50 ярдов, а несколько километров асфальта.
Никакой вражды к немцам она не испытывает; время вытравило в ней всякую злость на человека, на полк, армию и даже на страну, лишившую Сэмми жизни. Но она негодует на тех, кто пришел позже, их она не желает величать дружеской кличкой «гансы». Начатая Гитлером война ей ненавистна за то, что она умалила память о Великой Войне, за то, что та война получила свой порядковый номер — всего лишь первая из двух. Ей тошно оттого, что в Великой Войне усматривают истоки второй, и получается, будто Сэм, Денис и все павшие на первой войне солдаты из Восточного Ланкашира были в том отчасти повинны. Сэм сделал всё, что мог: пошел на фронт и погиб — и за это же был вскоре наказан, заняв в исторической памяти лишь второстепенное место. Время вещь странная, нелогичная. Пятьдесят лет назад была битва при Сомме; за сто лет до того — Ватерлоо, еще четыреста лет назад — при Адженкуре или, как говорят французы, при Азенкуре. Однако теперь эти громадные временные отрезки словно сжались, приблизившись друг к другу. В этом она винит события 1939–1945 годов.
Она старается избегать тех районов Франции, где проходила вторая война, во всяком случае — тех, где жива память о той войне. В первые годы после покупки «морриса» она по глупости воображала себя порою туристкой, которая едет в отпуск развлечься. Могла беспечно остановиться у придорожной забегаловки или пойти прогуляться по глухому закоулку в какой-нибудь тихой, одурманенной зноем деревушке, и вдруг в глаза ей кидалась аккуратная табличка в сухой стене, увековечивавшая память Monsieur Un Tel, lâchement assassiné par les Allemands,[71] или tué,[72] или fusillé,[73] и стоял возмутительно недавний год: 1943, 1944, 1945. Они заслоняли историческую перспективу, эти смерти и эти даты; они привлекали внимание своей новизной. Она не желает их видеть, не желает.
После такого столкновения со второй войной она обычно торопливо идет в ближайшую деревню, ища утешения. И всегда знает, где его искать: рядом с церковью, с mairie,[74] с железнодорожной станцией; на развилке дороги; на пыльной площади с безжалостно обкорнанными липами и несколькими тронутыми ржавчиной столиками кафе. Там она и находит искомый, покрытый пятнами сырости памятник павшим, с непременной poilu,[75] горюющей вдовой, победоносной Марианной и бойким петушком. Нельзя сказать, чтобы слова на стеле нуждались в скульптурных пояснениях. 67 против 9, 83 против 12, 40 против 5, 27 против 2 — вот в чем видится ей вечное пояснение, историческая правка. Она трогает выбитые на камне имена, на наветренной стороне позолоту с букв давно смыло непогодой. Эти столь памятные ей численные соотношения утверждают страшное верховенство Великой Войны. Глаза ее бегут по более длинному списку, спотыкаясь на имени, которое повторяется дважды, трижды, четырежды, пять, шесть раз — это в большой семье забрали всех мужчин, чтобы потом опознать и похоронить с почестями. В рельефной статистике смерти она и находит столь необходимое ей утешение.
Последнюю ночь она проводит в Экс-Нулетт (101 против 7); или в Суше (48 против 6), где она поминает убитых 17 декабря 1916 года Плувьера, Максима, Серджента — последних ребят из деревни Сэма, которые погибли раньше него; или в Каранси (19 против 1); или в Аблен-Сен-Назэр (66 против 9), здесь погибли восемь мужчин по фамилии Лербье: четверо пали на champ d'honneur,[76] трое как victimes civiles,[77] один — civil fusillé par l'ennemi.[78] A наутро, когда роса еще лежит на траве, она, вся взъерошенная от переживаний, отправляется в Кабаре-Руж. Одиночество и мокрый от росы подол утишают боль. Она уже не разговаривает с Сэмом; все переговорено десятки лет назад. И душу излила, и прощенья испросила, и тайны поведала. Она не плачет больше; слезы иссякли. Но те часы, что она проводит с ним в Кабаре-Руж, самые важные в ее жизни. И так было всегда.
Возле Кабаре-Руж дорога D 937 делает памятный крутой изгиб, так что водители волей-неволей почтительно притормаживают, привлеченные видом изящного, украшенного куполом портика бригадного генерала Фрэнка Хиггинсона; портик служит одновременно воротами на кладбище и мемориальной аркой. За портиком земля идет под уклон, затем снова отлого поднимается к вертикально стоящему кресту, на котором висит, однако, не Христос, а металлический меч. На симметричном, расположенном амфитеатром кладбище Кабаре-Руж покоятся 6676 английских солдат, матросов, морских пехотинцев и летчиков; 732 канадца; 121 австралиец; 42 южноафриканца; 7 новозеландцев; 2 королевских пехотинца с острова Гернси; 1 индиец; 1 солдат неизвестной воинской части; и 4 немца.
Здесь же был похоронен, вернее, развеян прах бригадного генерала сэра Фрэнка Хиггинсона, секретаря имперской Комиссии по военным захоронениям, умершего в 1958 году в возрасте шестидесяти восьми лет. Вот пример настоящей верности памяти своих боевых товарищей. Вдова генерала, леди Вайолет Линсли Хиггинсон, умерла четыре года спустя, и ее прах был тоже развеян здесь. Счастливая леди Хиггинсон. Почему жене бригадного генерала, который, при всех его заслугах, на Великой Войне все же не погиб, дозволяются такие завидные, достойные похороны, а сестре солдата, военная судьба которого завершилась опознанием и почетными похоронами, в этом утешении отказывают? Комиссия дважды отклоняла ее просьбу, ссылаясь на то, что прах гражданских лиц не подлежит захоронению на военных кладбищах. Когда она написала в третий раз, ей ответили уже не столь вежливо и без экивоков отослали к предыдущим посланиям.
За долгие годы случалось всякое. Стало невозможно ездить сюда к одиннадцати часам одиннадцатого числа одиннадцатого месяца, потому что ей запретили проводить ночь возле могилы Сэмми. Здесь, мол, не предусмотрены условия для ночевки; говорилось это с показным сочувствием, но потом прозвучал вопрос: что будет, если и все остальные пожелают тут ночевать? Совершенно очевидно, отвечала она, что никто больше тут ночевать не желает, а если пожелает, то подобное желание следует уважить. Впрочем, через несколько лет она перестала огорчаться, что не попадает на официальную церемонию: там собираются во множестве люди, в чьих воспоминаниях ей чудится что-то неправильное, нечистое.
Были свои трудности и с травой на могиле. На кладбище растет французская трава, на ощупь непривычно жесткая и потому менее подходящая для упокоения английских солдат. Ее борьба по этому поводу с Комиссией ни к чему не привела. И как-то ранней весной она привезла с собой маленькую лопатку и пластиковый пакет, в котором лежал квадратный ярд влажного английского дерна. Когда стемнело, она срыла лопаткой противную французскую траву и положила шелковистый английский дерн, потом прихлопала его лопаткой и утоптала ногами. Довольная своей работой, она уехала, а на следующий год, подойдя к могиле, не нашла и следа своих стараний. Опустившись на колени, она поняла, что труды ее пошли насмарку: все снова заросло французской травой. То же самое произошло, когда она тайком посадила там тюльпаны. Сэм любил тюльпаны, особенно желтые, и как-то осенью она воткнула в землю с полдюжины луковиц. Но следующей весной у его надгробного камня цвели лишь пыльные герани.
Однажды могилу осквернили. Не очень давно. Она приехала на рассвете и, заметив в траве кое-что, решила, что это наделала собака. Но, увидев то же самое перед плитой 1685, где лежит рядовой У.А. Андред, «4-й б-н Лондонского полка, Кор. Стрл., 15 марта 1915» и перед плитой 675, «рядовой Леон Эммануэль Ливи, Камеронский полк (Шотл. Стрл.), 16 августа 1916 в возрасте 21 года. И душа да вернется к Богу, который наделил ею — Мама», она задумалась: едва ли собака или даже три собаки сумели бы разыскать на кладбище три еврейские могилы. Она резко отчитала кладбищенского сторожа. Да, признался тот, такое и раньше случалось, еще и краской прыскали, но он всегда старается пораньше прибыть на место и все убрать. Может быть, он и честный человек, сказала она, но явно нерадивый. Виною всему она считает вторую войну. И пытается больше об этом не думать.