Лицо избитого на допросе сына отошло от опухлости, но было по-прежнему синё, ошрамлено подживающими рубцами. Весть о малыше появилась в бараке крылатой радостью. Забылись на время: унижение, боль, отчаяние, раздирающая душу тоска. Никодим сцепил пальцы-штыри, прижал руки к груди, поскуливая от прочитанного письма, обозрения сажного оттиска крошечной ладошки.
— Гляди, Тимурка, какая лапа у парня. Крепью в деда пойдёт.
Целуя распухшими губами чёрные тени пальчиков, Тимур умильно глядел на их лучевой разбег.
Несмотря на изнурительный допрос, исколоченное киянкой тело отозвалось жгучим желанием тесной встречи с Праской. В паху растеклась приятная истома. С появлением на белый сибирский свет сыночка молодой отец почувствовал сильный прилив энергии сопротивления. Куда сунешься, кого пришибёшь даже таким внушительным батиным кулачищем… Как мог отыскать Кувалда упрятанный под угол барака топор? Знать, имела ищейка нюх на сталь. Может подсмотрел зорким воровским взглядом, когда прятал грозное оружие мести… Эх, Влас старозаветный! Не раскроить тебе черепок Тюремной Харе.
Обескураженный Натан беспрекословно выполнял опасную роль рассыльного.
Чувство вины тянуло якорем, не позволяя лёгкому плаванью мыслей. Тяготило паскудство службы, вся кишащая обстановка Ярзоны. Если бы не светлые стихи Серёжи, задал бы шее кожаный вопросик. Но петлёй, похожей на знак вопроса, не ответишь на главный пункт существования: зачем? Зачем оказался в ненужное время в ненужном месте? Зачем хлестал свинцом по черепам бедолаг… Кто подтолкнул к тошнотворной службе? Наградил изматывающей бессонницей? Неотвязными ночными кошмарами? Кулак из песка вызывающе грозил, раскачивался перед глазами с мстительной силой.
Пробовал Натан неделю-другую обходиться без самогонки, водки. Думал: белые градусы нагоняют жуть, подтачивают нервы жуками-короедами. Видения всё равно не отлучались надолго, пасли травмированную душу, терзали психику…
Все мы, все мы в этом мире тленны…
Конечно все, Есенин. Никому не выпадет фарт на два века бытия. Но что делать с тленом при жизни? Он разъедает сердце, отравляет кровь, приводит в ералаш когда-то крепкое сознание… Родной поэт земли Рязанской, ты не дал мне ответа на заковыристый вопрос существования. В твою заоблачную судьбу вмешались отъявленные бесовские силы, замаскированные под чекистов, партийных служек, зацикленных на интернационале, бредовой идее мирового братства. Под коммунистическую сурдинку лились реки народной крови. Дьяволизм не унимался. Требовал новых жертв во имя… во имя всеобщей беды, разорения жилищ, опустошения душ.
Пытался Натан найти ответ у Маркса, садился „понюхать премудрость скучных строк“. Испытал ломучую головную боль, добираясь сквозь непролазные дебри умозаключений к ясной сути, но её не было. На каждой странице „Капитала“, словно лиса набегала. Запутала следы-строчки, оцепила здравый смысл, который мог открыться ворам-банкирам, наживалам-заводчикам, фабрикантам, желающим выбить любыми путями максимальную прибыль. Быстро уяснил одно: капиталисты — угнетатели. Марксовское пособие было им на руку. Даже вооруженный экономическими познаниями рабочий класс оставался бессилен что-то изменить в изнурительной судьбе всемирных ишаков.
Насилие, творимое под колпаком комендатуры, на смертельном полигоне Ярзоны, хорошо вписывалось не в диктатуру пролетариата — в защиту буржуев, ждущих поставки рабов на невольничьи рынки труда.
Вышкарь Натан Воробьёв с макушки Обского яра обозревал текущее время, ад событий. Взрослел, набирался запоздалой мудрости сибиряка. Теперь он видел не пятно на хромовом сапоге коменданта — всю кухню и тайную стряпню служак Ярзоны. Кровь безвинного народа запеклась на опозоренных мундирах особистов.
Перед впечатлительным парнем раздался вширь и вдаль горизонт унижения, беспредельщина стаи с вожаком НКВД. „Распни народ, распни!“ — летел вой из Москвы. И стая терзала…
На землях Руси лютовал враг, замаскированный под органы внутренних дел. Им вменялось сломить сопротивление недобитков всех мастей — от русских и латышей до поляков и мордвы. Вылавливали. Вытаскивали из подпола и подполий. Хватали на фабриках, смолокуренных заводиках. Выдёргивали с кафедр институтов, университетов.
„Террор! Только террор!“ — выл вожак стаи. И клацали зубы агонизирующих приспешников.
Ярзона набирала лютость.
Близость места, где смертельный исход одолевал жизнь, притягивала стаи голодных собак. Они кучковались за обширной зоной, по-волчьи выли не на Луну — на околюченную проволокой ограду, на сторожевые вышки с вертухаями. Псов отлавливала загонным способом хозобслуга, передавала на съедение голодной братии спецпереселенцев. Вдоль береговой кромки крутояра дымились их наспех отстроенные хижины. Дымы вырывались из нор-землянок, слоились над потемневшими снегами.
Собачатина была желанным приварком в скудном рационе для людей принудительного переселения.
Бродячих собак вокруг Ярзоны не уменьшалось. Они прибегали из соседних деревень, заимок. Кого не сумели порвать в дороге отощалые волки — попадали сперва в обмётные сети ловцов псин, потом на огонь любителей жареного мяска: деликатес пользовался особым спросом у туберкулёзников.
С вышки Натану хорошо виднелись костры, разбросанные земными созвездиями по береговым снегам. От занудного воя псов на нутро накатывались муторные волны.
Затыкал уши. Скорбные звуки умного зверья проникали в мозг… Поэт „братьев наших меньших никогда не бил по голове“. Кто-то предлагал отстреливать с вышек мастеров панихиды. Отказались от затеи. Нельзя пугать колпашинских мирян лишней огнестрельщиной. Да и патроны надо беречь для зачётных нужд.
Недолго пустовали ярусы зонных нар. Вскоре нагнали очередников.
Любил Никодим спать на спине. Пришлось снова переходить на боковое довольствие, втискиваться между тел.
Барачная теснота, озлобление, поруганное право на свободу угнетали. За что попал в разряд каторжника, не знающего за собой никакой провинки?
Поймали несколько беглецов-кулаков. Оставили места ссылки, возжелали волюшки. В назидание другим их закандалили. „Узнают, кто отковал вериги для кандальников, убьют“, — опасался Тимур. Отец успокоил: „Не бойся, сынок, железо умеет молчать“.
Лучи с решёток по-прежнему лили тусклый несогревающий свет.
Староверец Влас шепотил молитвы. Внимательно слушал их святой Георгий Победоносец. Счетовод Покровский продолжал дотошно искать запутанные ходы в годовом отчете. О своей правоте знал всё. О гнусном подлоге могла внести ясность кипа бухгалтерских бумаг. Они заперты в несгораемом сейфе. Бумаги сгораемы. Возможно, важные улики давно уничтожены, разлетелись пеплом по двору бревенчатой конторы. „Дали бы пять лет поражения в правах — тогда можно перебедовать… Будет время выиграть победу после поражения… Всех выведу на чистую водичку…“
О сыне, о Праске все думы Тимура. Взор простреливает сквозь барачные стены, долетает до захудалой деревеньки…
Вот крошка Никодимка грудь сосит… Вот матушка гремит сепараторными дисками — готовится молоко в сливки перегонять… Не отобрали бы корову, кузницу… Подлец Фесько — холопских кровей… барские иметь не будет… Родича Ганьку — пьяницу и недавнего зэка — в надзиратели пристроил… По всем статьям выходит — батя в гражданскую за власть лживую воевал. Кривда верх взяла, зубы скалит…».
4Заподозрил Натан: Горбонос знает о посещении избы кузнеца. Молчит дьявол, но по глазам чирьястого чикиста можно прочесть осуждение: «Распочтарился… записочки да посылочки носишь».
«Прекращу посещения… до греха докачусь… Но как не бегать в недальнюю деревеньку. Праска тянет. Чувства кипят. После родов краше стала. Глазёнки остяцкие расширились, сияют, магнитят… Груди сарафанишко теснят…».
В последнее посещение перед Натаном большой связкой собольих шкурок трясла.
— Освободишь мужиков — все твои.
— Не такой у меня, Прасковьюшка, чин, чтобы запросто вызволять осужденных. Имей я власть — без соболей освободил бы.
— Не темни, комендатурец! Все вы там прелой дратвой шиты. Для безвинных легко ворота распахнуть.
В зыбке покачивался Никодимчик. Натан перегонял ревнивый взгляд со спящего младенца на Праску — видел слитость её черт, Тимура. Природа умело и бережно перемешала на личике отцовское и материнское. Никто не скажет — суразёнка в подоле принесла.
На молодой матери просторный ситцевый халат: по полям ткани разбежались крупные ромашки.
Соломонида справляла хозяйство в хлеву, гремела вёдрами.
Внезапно ромашковый луг раздвоился, смятые половинки распахнутого халата повисли в дрожащих руках Праски. Околдованный гость раскрыл от дива рот… отмахнулся как от наваждения… отшатнулся от обнаженной бесстыдницы… глаза полностью не зажмурил. В просвет щелочки любовался притягивающей красотой живота, ног, чернеющего холмика…