Плоды цицинаты – мерцающие, подобно лампадам, рубиновые фонари, из которых каждый вечер выдавливаются удивительные капсулы. Лопаясь, эти миниатюрные «челноки» выстреливают затем свое содержимое – обдающие все вокруг запахами лаванды и мускуса, ароматные шарики. Сохранившиеся зубы мои, способные играючи расправляться даже с орехами кенийского тугра и перекусывать стебли сладкой торфяницы, не в последнюю очередь благоденствуют благодаря привычке их пережевывать.
Постоянно рыхлю цицинату.
Постоянно ее утаптываю.
Перевязываю деревца.
Ежедневно.
Автоматически.
Делением корневищ я размножаю ирис. Выбираю короткую часть с двумя-тремя почками (и с «лопаткой» из листьев), очищаю от земляных комьев, промываю ее, проветриваю, а затем погружаю в почву (глубина – на мизинец, не более) вдоль постоянно подновляемых песочком дорожек. Особенно плотно всходил цветок на северной влажной аллее (а все из-за туй и разлапистых, погружающих его в свою тень, декоративных лапландских елей).
Многолетняя lonicera caprifolium (жимолость каприфоль), еще одна неустанная поглотительница приносимой в ведрах воды – ее угрожающе темные листья (снизу несколько голубоватые) и нехорошего желтого цвета цветы давно уже мне привычны: чтобы детка курчаво ветвилась, есть простое средство – подрезаю ростки на расстоянии локтя от земли. Что касается ее распространения по рабаткам и разнообразным рокариям – размножаю семенами, отводками, одеревеневшими черенками.
И убираю вокруг кустов слежавшуюся листву.
И землю рыхлю…
К опоре подвязываю стебли.
Отделяю от них сухие.
Приношу недозревший компост.
Зеленчук поливаю умеренно.
Клопогон (cimicifuga) – чуть реже.
Лиатрис развожу делением, как и лилейник ангорский.
Можжевельник казацкий поистине неприхотлив – сам «присасывается» к земле узловатыми крепкими ветвями. Он красавец, он живописен и ему наплевать на засуху: двух ведер на три дня ему вполне хватает. По сравнению с остальными растениями он попросту молодчага: готов потерпеть как мужчина – не хнычет, не кочевряжится, когда, занятый всякой тропической шушерой, вроде алагонии аузы, я надолго о нем забываю. Я готов засадить «казаком» все пространство здешнего ада: подобно клеверу и «петушиной» монарде (сок которой спасителен даже от уколов нанзимуса), можжевельник действительно великолепен.
Облепиху ращу на газонах (семена, черенки и отводки) – вот кто любит здешнее солнце! Здесь она растет без колючек, плодонося, как арабская женщина. Я особо за ней не ухаживаю, разве только кошу сорняки (сено можно не уносить, а разбрасывать возле стволов). В два ряда на аллее южной мной рассажены ее дымчатые кусты. Что касается облепиховых плодов – обогните всю Universe[81], побывайте на всяких Пандорах: ничего целебнее не найдете…
Среди тысяч здешних творений – acalypha hispida («хвост кошачий»): два метра, широкие листья, соцветия темно-пурпурные, либо красные, либо белые.
Russelia juncea (привет из таиландских джунглей) – лучше нет для прудовых посадок! Стебель длинный, весьма капризный.
Cassia suratensis (а иначе – омлет) – куст, который так же везде здесь произрастает. Гармонирует с пестрым ларандусом.
Эгнемия кольчатая – я совсем с ней рехнулся, я обматывал листьями агмы удивительный ствол, и окапывал, и охранял ее, и стряхивал с нее паразитов – лишь бы только она не загнулась. Эгнемия – лучший памятник господину Сизифу! Символ здешних мучений – эгнемия, вся трепещущая, изнеженная, реагирующая на любое прикосновение, неизвестно с какой планеты доставленная и, подозреваю, только рядом с миртом и способная произрастать – сколько она мне попортила крови! Сколько раз, поднимая ее с земли (увядая после всех моих ухищрений с поливанием и опрыскиванием, словно чахоточная, роняла она себя на аллею и склоняла свою головку), подвязывая ее к сердобольным соседям все теми же лианами анзоры, от души проклиная больную, непонятно почему (скорее, привычка) продолжал я ухаживание, словно старый, сельский, унылый, обремененный, как веригами, гиппократовой клятвой, доктор.
И, представьте себе – эгнемия кольчатая восстанавливалась!
Возрождалась, когда, измучившись, я уже безнадежно махал рукой, вынося свой вердикт. Подобно салюту вдруг выстреливала все соцветья, все свои малиново-изумрудные листья, и трепетала, ожившая, чтобы через короткое время рухнуть, съежиться, закапризничать…
Что я понял?
Ожидание будущего – бесполезнейшее из занятий.
Пересаживая эпипремнум, ухаживая за кампанулой, занимаясь больной эгнемией, вновь я думаю об эдеме.
Непонятно почему, по какому такому расчету именно на старушку Землю, на которой вот уж какое тысячелетие победно трубит о себе человеческий серпентарий, сюда, в этот безумный ковчег, притащил Бог «каждой растительной твари по паре» со всех дыр и звезд Вселенной. Неужели там, в дали Андромеды еще хуже, еще несноснее?
Тратя силы свои на дремону, на кирту, на акленсию дымчатую, поливая калы, обхаживая разные виды аглонезии и орхидей, я все чаще у Бога спрашиваю: для чего этот рай существует? И для чего Господь допустил, чтобы ради сияния сада, ради вылизанных его дорожек, бесчисленных клумб и «горок», выложенного по краям аллей дерна, ради безупречной его геометрии, ради всей красоты его, я обязан был так страдать, так терпеть, так невыносимо корячиться: с пеной изо рта, с постоянной потной солью в подмышках, с блевотой, с мозолями – каждый день, каждый день, каждый день?
Пруд как-то опять меня отразил. Разумеется, господа, я нагнулся совсем невзначай, и вновь за ведром. После того, как окончательно сгнили на мне лоскутья и открылось здешним животным мое незатейливое естество (остроты енотов насчет толщины и длины мужского придатка, благодушно-банальные, словно шоу Бенни Хилла, быстро сошли на нет), я скорее интересовался бегонией, чем унылым собственным видом.
И совсем ведь позабыл о зеркале.
А когда над водой наклонился, на мгновение разгладилась вся ее обычная муть.
Расступились тактично кувшинки.
Что сказать вам о впечатлении?
Ничего не буду рассказывать…
А что дальше?
А дальше – развязка.
Capreolus и не высовывался.
Когда изредка появлялся я на краю ойкумены, в царстве тени, в котором все тот же непробиваемый сторож-кустарник мог остановить даже разъяренного тираннозавра, и где на тамошних камнях, и без особых моих ухаживаний, традиционные мхи мирно соседствовали с неприхотливой тибетской травкой, всякий раз в зарослях двумя лазерными прицелами, подобно красноватым глазкам баенника[82] в углу какой-нибудь сибирской деревенской баньки, после того как, покинув ее, последний парильщик с трудом захлопнет за собой скособоченную мокрую дверцу, разгорались чеширские угли негодяя.
Был и шепот: тишайший, ласковый.
«Голубчик, вы не так меня поняли!»
Однако раб эдема уже не ловился на подобные штучки!
Раб возился с майсурской тунбергией.
Раб не сразу стал замечать – дед здорово захандрил. Я помыслить просто не мог, что такое может случиться! Но случилось – башня рухнула! Наконец-то пришло его время (удивительно, невероятно, даже в этом свихнувшемся мире баухиний, орхидей и ятроф царствовал непреложный закон). Из последних сил старикан скрывал от меня одышку (на сей раз, господа, всамделишную) и нешуточное дрожание своих подагрических пальцев. Приученный к внешней расслабленности хитроумного змея, пропускал я рассеянно мимо ушей его странные всхлипы, покашливание и отхаркивание. Иногда старикан задыхался – и опять-таки, занятый бесконечной работой, относил я все признаки надвигающегося кризиса к притворству супер-тюремщика и к давно мной разгаданным его уловкам. Итак, реагируя на хрип с той же проворностью, с которой сестра-сиделка какой-нибудь простонародной больницы в Москве бросается к безденежному клиенту, я про себя бубнил: «Зря старается». По моему глубокому мнению, он, действительно, «зря старался»: после последнего, поистине мастерского, отпечатавшегося клеймом на лбу моем, самого его сильного удара, я махнул рукой на побег. Так что начало конца мною было пропущено: он кряхтел, он слабел, он мучился (затрудненное мочеиспускание, откровенная рвота) – ничего я не замечал.
В одно прекрасное утро я проснулся первым (чего ранее никогда не бывало!).
Услышав мое приближение, дед поспешно поднялся. Стараясь не глядеть в мою сторону, он не слишком уверенно (что опять-таки на него совсем непохоже) принялся перебирать пещерный наш инвентарь. Схватил было доисторическую мотыгу, но тут же ее отложил и потянулся за тяпками. Однако оставил и их.
Похоже, впервые он не знал, с чего начинать…
А вот я знал, с чего!
Даже не услышав на сей раз обычных стариковских присказок, я не насторожился – ополоснулся, позавтракал свеклой и побрел опылять капуасу.