Вывод; «от сумы да от тюрьмы — не зарекайся» — это очень верная сентенция, особенно в нашей великой стране, так что стоило бы нанести ее (сентенцию, а не страну) несмываемой краской на левое предплечье и каждый день, вставая под душ, читать вслух голосом Левитана, в назидание тупоголовому Яню.
Добрый враг Никита, надо отдать ему должное, держал марку «рубахи-парня» и острых тем не касался вообще. А это, скажу я вам, в свете недавних событий было очень непросто: помнится, даже прожженные аппаратные волки в кабинете особиста умудрились с ходу задать мне ряд скользких вопросов, на которые я предпочел либо вдохновенно врать, либо не отвечать вовсе.
Темы нашей с Никитой беседы крутились исключительно вокруг обстоятельств происшествия в полку правительственной связи. У меня даже возникло впечатление, что следователь прочел протоколы допросов и теперь задавал те же самые вопросы, на которые мне пришлось отвечать неоднократно разным людям. То ли он проверял меня таким образом, то ли в самом деле добросовестно пытался составить для себя наиболее полную картину происшествия, но в русле этой беседы я чувствовал себя уверенно, никаких подвохов и опасностей не видел и постепенно успокоился, оттаял и даже обрел прекрасное расположение духа.
Было мне, ребята, комфортно и уютно, в какой-то момент я утвердился в мысли, что Никита — скорее душка и рубаха-парень, нежели враг и хитрый мракобес. Придя к такому выводу, я окончательно расслабился, остро возжелал перейти с Никитой на «ты» — тем более, что с его стороны этот рубеж уже был пройден, и, получив одобрение по данному вопросу, стал неумеренно сыпать остротами, хихикать, рассказывая вроде бы совсем не смешные вещи и вообще, впал в излишнюю болтливость. Никита всячески приветствовал столь неожиданный для меня припадок красноречия и подбадривал возгласами из серии «ну ты жжешь, брателло!», но когда я увлекался, он бесцеремонно обрывал повествование, в дружественно-свойской манере заявляя: «Так, хорош об этом трещать, давай к следующему вопросу…» Меня такая бесцеремонность нисколечко не возмущала, напротив, я счел эту кондовую свойскость признаком нашей крепнущей дружбы и был рад тому, что у нас все так здорово получается.
Долго ли мы таким образом вели милую беседу, не скажу — я совершенно утратил чувство времени, но в какой-то момент вдруг с удивлением заметил, что со мной происходит нечто странное.
Тело мое как будто бы исчезло. Как это произошло, даже и не знаю, то ли моя астральная сущность вышла из тела погулять, сохранив при этом способность к адекватному восприятию, то ли временно отключились какие-то каналы, связующие душу и физическую оболочку, в один прекрасный момент (и это не проходное определение — он, этот миг, в самом деле был прекрасен, я принял его с восторженным изумлением!) я вдруг заметил, что саднящая боль в прокушенной щеке пропала, конечности мои сделались сначала свинцово-тяжелыми, затем парадоксально-невесомыми, а потом и вовсе куда-то исчезли, и я оказался вне тела, но не рванул на радостях в стратосферу, а остался где-то рядышком. По данному поводу я не испытывал никакого дискомфорта, это было, повторюсь, прекрасное состояние, и оно показалось мне совершенно естественным, гармоничным и вообще единственно возможным, словно бы я до этого существовал таким образом всю свою сознательную жизнь. Восторженно рассмеявшись, я продолжал болтать, голос мой словно бы лился из глубины сознания, вольготно и ровно, минуя ненужную теперь лингвистическую цепь.
Других существ, находившихся вместе со мною в кабинете, я теперь видел не из глаз, а как будто бы сверху и несколько со стороны, словно в угол за моей головой вмонтировали камеру и я через нее за ними наблюдал. Правда, камера была изрядно расфокусирована, и все виделось расплывчатым и нерезким, но мне это не показалось неудобным. Напротив, такое приятное видение ретушировало все шероховатости и ненужные острые углы, способствуя покою и гармонии. Существа же были представлены не в телесной форме, а в несколько трансформированном образе. Никита превратился в плавающий пышный одуванчик, словно бы подсвеченный изнутри яркой лампочкой и искрящий крохотными звездочками, таинственно гаснущими между золотистыми пушинками. А доктор стал птицей. Я уже и не знаю, почему он решил этак вот трансформироваться (по поводу Никиты таких вопросов не возникало, одуванчик из него вышел вполне гармоничный), но птица получилась неопределенного вида, с совсем уж расплывчатыми очертаниями, словно укутанная в облако тумана, в диапазоне сова — орел-стервятник, но без клюва, сплошь серенькая и в своей статичной неподвижности похожая на чучело. Я сначала так и подумал: надо же, кто-то в медучреждение притащил чучело, непорядок!
Получилось так, что тот расчудесный момент пришелся как раз на вопрос Никиты:
— Слушай, а с какого перепугу ты бросился его спасать? Ты его совсем не знаешь, вроде бы надо о своей шкуре думать, в любой момент могут продырявить… Какое, вообще, тебе до него дело?
Тут я взял небольшую паузу. Оказывается, волевой контроль никуда не делся, я отчетливо понимал, что вопрос очень личный, и сейчас надо бы соврать что-то патетичное либо не отвечать вовсе.
Увы, ни то ни другое в настоящий момент было для меня неприемлемо. Врать — сочинять — придумывать, это творческий процесс, требующий одновременного обращения к логике и к воображению, и, как следствие, нуждающийся хотя бы в минимальном напряжении извилин. Напрягаться в этом взвешенном состоянии было невозможно, для этого пришлось бы вернуться в тело.
В тело я не собирался.
Нет, не потому что саботажник, а просто я понятия не имел, где оно — мое тело, оно растворилось и исчезло, в этом кабинете его не было! В таком состоянии я мог лишь пассивно оперировать яркими и значимыми для меня фрагментами, которые бережно хранила моя астральная псевдопамять, пользоваться ими в режиме «только чтение», но ничего поменять в них или даже просто переставить местами не мог, ибо для этого требовалось напрячь воображение и обратиться к элементарной логике, и тут вновь получался замкнутый круг: для таких манипуляций следовало вернуться в тело.
Некое подобие выбора у меня все же было: я мог просто не отвечать на вопрос Никиты-одуванчика. Однако мне очень не хотелось расстраивать это замечательное существо и в непродолжительном покачивании стрелок весов (никакого напряжения, все получилось естественно и самопроизвольно, мимо волевого контроля) «личное» — «Никита-одуванчик», последний одержал убедительную победу. Иными словами, я, запинаясь и даже несколько смущаясь, рассказал все как было. Думаю, где-то тут, неподалеку, бродило мое отдельно вырвавшееся на волю супер-эго, иначе с чего бы мне смущаться, но я его не видел и не ощущал.
Одуванчик отреагировал на мою исповедь весьма положительно. Искренность моя его позабавила, и он одобрительно заметил, что я большой мерзавец и, вполне возможно, далеко пойду, если по дороге не случится противотаранного упора, крашенного в полосочку. Упоминание полосочек вдохновило меня на рассказ о покраске границ поста накануне визита Президента, но в этот момент чучело птицы ожило и негромко заметило:
— Все, есть суппорт. Работай.
Тут я окончательно понял, что это именно птица, а не сторонний неодушевленный предмет, внепланово попавший в кабинет, и такое подтверждение мне почему-то не очень понравилось: на мой взгляд, следовало бы удалить это лишнее существо, чтобы не мешало нашей замечательной беседе с одуванчиком.
После фразы серой птицы возникла пауза — очевидно, одуванчик собирался с мыслями, и заиграла тихая музыка. Воспользовавшись паузой, я хотел было продолжить увлекательнейший рассказ о покраске полосочек на фиктивной границе поста, но музыка неожиданно отвлекла меня и сбила с толку.
Это была «С чего начинается Родина…». Она звучала красиво и печально, и моя бестелесная сущность мгновенно вошла в резонанс с растекавшейся по кабинету сущностью песни.
Душа моя негромко подпевала в унисон, одновременно в двух тональностях: тихой грусти и потаенной надежды. Откуда бы такая двойственность чувств, да? С удовольствием с вами поделюсь.
Дело в том, что оригинальную картинку в своем букваре я решительно не помню. Вот хоть убейте, не могу вспомнить, что там было, и было ли вообще изначально. Зато прекрасно помню, что там нарисовали товарищи, о которых речь пойдет ниже: и я бы ни в коем случае не хотел, чтобы именно с этого начиналась моя любимая Родина. Понятно, что после того живописючего флэш-моба мне экстренно поменяли букварь, но картинка была такая запоминающаяся, что четко отпечаталась в памяти и напрочь вытеснила оригинал.
«Хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе» у меня не могло быть по определению. В соседнем дворе жили отвратительные гопники, регулярно обиравшие окрестную пацанву, они-то и испоганили мой букварь. Думаю, понятно: я был решительно против того, чтобы с этих мерзавцев начиналась моя обожаемая Родина. Она не заслужила такой ужасной участи.