себя возвращением. Доктор Айзек даже спрашивает: «А не слишком ли часто ты стала пропускать школу, Элизабет?» Иногда я вру, говорю, что у нас выходной, или что у какого-нибудь раввина из XV века сегодня день рождения, ну или что-нибудь в этом роде, а потом до меня доходит, что он психотерапевт, а значит, я могу упомянуть слово «резать». Срезать острые углы в разговорах о пропусках школы.
Прогулы начинают сказываться на учебе. Оценки – уже даже не четверки. Раньше я наказывала себя, если получала что-нибудь, кроме пятерок, – даже из-за пятерок с минусом принималась бить тревогу, а тут мне вдруг стало все равно. Учителя отводили меня в сторону – спросить, все ли в порядке. Они готовы были меня выслушать и помочь: «Если захочешь поговорить, я рядом». Говорили, что такие оценки – не мой уровень. Учитель по Талмуду, раввин Голд, забирает «Алису в Зазеркалье» в кожаном переплете, которую я читаю под партой, игнорируя нюансы определения точных размеров капли молока, из-за которого целая кастрюля мяса станет некошерной (большинство склоняется к одной шестидесятой, но есть и те, кто придерживается версии про одну шестьдесят девятую). После урока раввин пытается поговорить со мной, но я впадаю в полное отчуждение. Я слышу, как он что-то бормочет своим монотонным, отдаленно литургическим голосом – кажется: «Если одна из моих лучших учениц не может даже сказать, какой отрывок из Пятикнижия мы сегодня читаем, я сразу понимаю, дело плохо», – но мне все равно. Мне не хочется обижать этого хорошего человека своим безразличием к уроку, но навряд ли я в силах что-нибудь изменить. Мне все равно, что мне все равно, но, возможно, мне не совсем все равно из-за того, что мне все равно, что мне все равно (если вы понимаете логику), – но, возможно, мне жаль всех прекрасных людей, которые подарили отбросам вроде меня столько своего времени. Не могу перестать об этом думать; мало того что мне грустно, так теперь я еще и чувствую себя виноватой.
Я не перестаю всем твердить: раз мы все умрем, то и смысла ни в чем нет. И зачем вообще что-то делать – мыть голову, читать «Моби Дика», влюбляться, отсиживать шесть часов на постановке «Жизни и приключений Николаса Никльби»[100], следить за американским вторжением в Центральную Африку, тратить время, пытаясь поступить в правильный университет, танцевать под музыку, если на самом деле мы все, запинаясь, просто бредем к одному и тому же финалу? Жизнь так коротка, повторяю я, что все кажется никчемным при одной только мысли о необратимости смерти. Я смотрю вперед и вижу лишь смерть. Все подряд говорят мне: «Да, но не раньше, чем через семьдесят или восемьдесят лет». А я говорю: «Для вас – может быть, но лично я – все».
Никому не интересно, что именно я пытаюсь сказать, и это хорошо, потому что я сама толком не знаю. Не то чтобы я собиралась скоро умереть, но мой дух, кажется, уже удалился в преисподнюю, и я прикидываю: «Так, сколько осталось моему телу?» Есть куча историй о том, как лишенные физической оболочки души скитаются по свету, не в силах найти приют, но я только и думаю, что я – лишенное духа тело, а вокруг наверняка полно людей с пустыми моллюсковыми раковинами, и все ждут, чтобы какая-нибудь душа их заполнила. Так или иначе, я стараюсь не особенно вдаваться в детали, если речь заходит о смерти, хотя все равно понимаю, что неслабо пугаю всех вокруг, и осознаю, что из радостей жизни мне только и осталось, что знать, как другие беспокоятся обо мне, наблюдать за их грустными, обескураженными лицами, на которых написано: «Черт, позовите скорее психолога». Я испытываю удовольствие оттого, что причиняю другим боль. Моя жизнь превращается в душещипательный фильм, и мне нравится то, что я делаю с людьми.
Мама плачет, когда я приношу домой табель с оценками. «Элли, что с тобой случилось? – спрашивает она. И снова плачет. – Моя девочка! Что случилось с моей девочкой?» Она звонит доктору Айзеку и спрашивает, почему он не может меня вылечить, и побыстрее. Записывается к нему на прием, а вскоре мои проблемы начинают сводить ее с ума до такой степени, что она сама становится пациенткой доктора Айзека.
Теперь у меня есть целая тайная жизнь, о которой мама или не знает, или не хочет знать: несколько раз в месяц я просыпаюсь утром, одеваюсь, как будто иду в школу, но на самом деле с рюкзаком за спиной отправляюсь в ближайший «Макдоналдс», пью чай, ем макмаффин с яйцом на завтрак, дожидаюсь 9:00, чтобы мама ушла на работу, а потом возвращаюсь домой и заваливаюсь в кровать на весь день. Иногда я хожу в Нью-Йоркскую публичную библиотеку на Сорок второй улице и читаю старые газетные статьи про Брюса Спрингстина[101] на микрофильмах. Я особенно горжусь тем, что нашла материалы за неделю с 5 по 12 октября 1975 года, когда Брюс одновременно появился на обложках Time и Newsweek. Но в основном смотрю мыльные оперы по ABC, от «Всех моих детей»[102], «Одной жизни, чтобы жить»[103] и до «Главного госпиталя»[104], безмятежно валяясь под одеялом в маминой кровати.
Бывает, я часами лежу в кровати и слушаю музыку. Брюс Спрингстин навсегда, что, надо признать, довольно странно, потому что я вроде как вырастаю в этакого городского подростка, который отказывается от борьбы, даже не попробовав, а Спрингстин олицетворяет помятый рабочий класс из пригородов. Но я отождествляю себя с ним настолько, что жалею, что не родилась каким-нибудь мальчишкой из Нью-Джерси. Я даже пытаюсь убедить маму в том, что мы должны туда переехать, что она должна работать на фабрике, или официанткой в придорожной закусочной, или секретаршей в офисе страховой компании с большими витринами. Я страстно мечтаю, чтобы моя жизнь отражала то чувство угнетения, которое гнездится глубоко внутри меня. Отчасти это просто смехотворно: вообще-то Спрингстин поет о том, как выбраться из мясорубки Нью-Джерси, а я убеждаю маму, что мы должны переехать в Нью-Джерси. Я прикидываю – если я смогу превратиться в белое отребье, если смогу обрести внутреннюю связь с синими воротничками, то у меня появятся основания чувствовать то, что я чувствую. Я превращусь в загнанный рабочий класс, отчужденный от результатов своего труда, все как у Маркса. Мои мучения обретут смысл.
Вот и все, что мне нужно от жизни: чтобы моя боль была осмысленной.
Сама мысль о том, что у девочки из частной школы на Манхэттене могут быть такого рода проблемы,