Разве я не понимаю незабудку: ведь я и весь мир чувствую иногда при встрече с незабудкой, а скажи – сколько в ней лепестков, не скажу. Неужели же вы меня пошлете «изучать» незабудку?
…И когда я понял себя, что я могу быть сам с собой, тогда тоже все вокруг меня стало как целое и без науки.
Раньше, при науке, было мне, что все в отдельности и бесконечном пути, и оттого утомительно, потому что вперед знаешь, что до конца никогда никто не дойдет.
Теперь каждое явление, будь то появление воробья или блеск росы на траве… все это черты целого, и во всякой черте видно все, и оно кругло и понятно, а не лестницей.
Разве я против знания? Нет! Я только говорю, что каждому надо иметь срок возраста жизни и право на знание.
Я не считаю это в себе за невежество, если я о чем-нибудь не знаю и молчу: невежда – это кто говорит о том, чего не знает. И я даже лично для себя усвоил правило, имеющее значение личной гигиены: не очень беспокоиться о своем незнании, тем более ни в каком случае за это не упрекать себя. Необходимость в том или другом знании подсказывается ходом жизни моей, и когда жизнь поспеет для данного знания, оно усваивается с большой радостью.
Быть может, надо иных людей охранять, беречь от поверхностного удовлетворения любознательности.
Знание как залежь торфа или угля, и не тот образованный, кто использует ту или другую залежь, а кто чувствует себя способным скопить в себе такое нечто, чтобы оно в соприкосновении со знанием давало огонь (сознания).
…Встанет из пирамиды образованный египтянин и, рассмотрев наше искусство, все его узнает в египетском рисунке какого-нибудь спущенного хвоста птицы, охраняющей жизнь бывшего фараона. Но тот же египтянин будет поражен, как ребенок, стеклышком Цейса, позволяющим видеть мельчайший мир и отдаленнейшую звезду.
Для художника жизнь на земле – это единство, и каждое событие в ней есть явление целого, но ведь надо носить в себе это целое, чтобы узнавать его проявление в частном. Это целое есть свойство личности.
Что же такое деталь? Это есть явление целого в частном.
Что есть художество? Вот какая-нибудь пичужка сидит на ветке, шишку долбит, и носик у нее кривой, и, с одной стороны, линия этого носика есть часть траектории чего-то огромного, вроде Марса, а с другой, это великое предстоит сердцу умильно, понятно, ответно: восхищение от пустяка, и пустяк – это все!
Мальчик с крыши бросает голубя, и он взвивается над Москвой. Какое небо! Но разве думает о солнце и небе мальчик, выпускающий голубя? Зачем это ему, если все небо, все солнце со всеми своими лучами помещаются в голубе. Он думает о голубе, а все остальное видимо в нем само собой.
Наберут люди знаний, а силенок своих не хватает, чтобы обороть их и включить в круг своей личности, так они и торчат, как упаковочная солома из тары, а самой вещи-то и нет. Этим путем создавались учебники для школ по естествознанию.
Я думал о маленькой гвоздичке, определившейся на лугу по образу солнца, и понимал ее существо, как рассказ о солнце, исполненный выразительной силы, и через нее вернулся внутрь того круга, каким обведена природа моего тела и освоена моей личностью.
Мне казалось, что из этого круга заключенной природы можно выглянуть, как выглянула гвоздичка, и всю природу со всеми ее вселенными понять, как свою собственную, и что вот такая ботаника, такая зоология, и геология, и физика, и химия, такая «природа» должна лечь в основу воспитания наших детей, а не учебники, составляемые по частным догадкам ученых.
* * *
Искусство как сила восстановления утраченного родства. Родства между чужими людьми. Искусство приближает предмет, роднит всех людей одной земли, и разных земель, и разные земли между собой, города, даже мелочи жизни становятся такими, будто их делало само время.
В наше время упрямые попытки превратить искусство в публикацию («художественная публикация») исходят из той же потребности создать родство между широкими массами (1923).
Искусство есть в существе своем движение и начинается от желания лучшего: хочется лучшего, чем данное…
* * *
Мыслевыражение – есть такое же конкретное открытие, как географическое.
Вот почему Шекспир – это как материк, а я, например, открываю маленькие чудесные островки, свидетели той же великой, залитой океаном земли.
От поэзии через испытание временем в конце концов остается человеческий документ, как от весеннего ручья камень.
Бывает, весенняя вода прорвет плотину, смоет мостки, и останутся от всех мостков одни колышки, и они-то бывают мерой того, как высоко когда-то стояла вода. Так и памятник Пушкину остается мерой, до какой высоты может доходить полнота человеческой жизни…
Бывает, весенняя вода, спадая, оставляет на лугу льдинки, указывающие на то, как далеко разлилась вода. Так и памятник Пушкину указывает нам высший предел разлива нашей души. А мы смотрим, и надеемся, и ждем, что придет новый Пушкин и установит нам новую даль.
Памятник Пушкину ставится не самому Пушкину: какое дело Пушкину до своих памятников! Он становится только для общества, как мера разлива души человеческой.
* * *
В слове есть скрытая сила, как в воде скрытая теплота, как в спящей почке дерева содержится возможность при благоприятных условиях сделаться самой деревом.
Живописец может видеть предмет только с одной стороны, и оттого он художник прямой, четкий и сидящий. А художник слова устает смотреть только прямо, у него является сомнение в себе и в том, что он видит. «Дай-ка, скажет, я загляну с другой стороны». И это сомнение заставляет его встать и пойти.
С этого сомнения, с этого желания заглянуть на другую сторону и начинается движение.
Если будет вода, и в ней ни одной рыбки – я не поверю воде. И пусть в воздухе кислород, но не летает в нем ласточка – я не поверю и воздуху. И лес без зверей с одними людьми – не лес, и жизнь без таящегося в ней слова – все это только материал для кино.
У каждого яблока на одной и той же яблоньке такое разное выражение. Есть яблоко умное, выглядывает из-за листика выпуклиной своего лобика, а есть наверху любимое мое круглое, с круглыми дольками, всегда мне сверху весело смеется. И, бывает, я ему даже пальцем погрожу и скажу…
Нет, нет, благодарю за язык мой, спасающий меня от тяжелого молчания, вызывающий мне друга даже из яблоньки.
Слово, как мышь – пухом, подушкой его не удушишь. Дави его – скроется в землю, и вырастет на его месте березка и своими зелеными листиками вышепчет ветру родимое слово. И полетел ветер, и понес и понес…