— А что?
— Не смеши народ.
— Ну давай ты меня в жены возьмешь.
— Щ-щас!..
— О-о-о!..
— Не реви, говорю! Думай лучше. Кофе будешь?
— Да-а… У меня даже до Токио не хватит…
— На поезд я тебя посажу. А самолет они тебе сами потом оплатят.
— Как это?
— Как, как… Государство у них такое, щедрое. Подведут к самолету и уже перед трапом наручники снимут. Восемь часов лету — и ты в Москве.
— Врешь ты все…
— В общем, смотри. Завтра я еду в Токио. По работе. Надолго еду. Меня здесь долго не будет, слышишь? А на бары ваши в последнее время облавы все чаще, так? Если не ты сама придешь, а они тебя схавают — ничего хорошего. Так можно и срок схлопотать. А передачки я тебе в Токио каждую неделю таскать не смогу. Так что выходит — это твой последний шанс, дорогая. Ну? Поедешь со мной?
— Что… Прямо завтра?
— Думай. Я пошел кофе варить.
* * *
Если верить японской статистике, средний мужской оргазм длится десять-пятнадцать секунд. Десять-пятнадцать секунд, ради которых разрушают империи, ломают жизни и убивают друг друга миллионы людей столько веков подряд.
У среднестатистического мужчины оргазм длится полминуты в неделю и двадцать четыре минуты в году. За всю свою среднестатистическую жизнь он получает где-то около двенадцати часов того, чего, собственно, всю дорогу и добивался.
Для занятий любовью вовсе не обязателен импульс любви, как и наоборот. Может, именно поэтому крокодилы — одни из самых древних, кто выжил на этой Земле.
Жить крокодилы могут и в воде, и на суше. Но я никогда не слыхал, чтобы на суше крокодилы занимались любовью.
Я стою на подножке вагона и жду.
До отправления — две минуты.
Возвращайся в воду, дуреха. Крокодилам нельзя без воды…
Хр-руп! — разгрызаю очередное кофейное зернышко. От хронического недосыпа чуть покалывает в висках.
Минута.
Гудок сотрясает платформу.
Ее сиреневый плащ — в самом-самом конце вокзального коридора. Между нами — с полкилометра. Что-то около двух минут.
Она шагает нервно и быстро, очень быстро, глядя в точку перед собой. Она идет очень быстро — но она не бежит.
Знает, что так не успеть — и все-таки.
Это же страшно важно — не позволить себе побежать. Уж она-то знает это прекрасно.
Я уже не смотрю, не могу смотреть на нее — только слышу, как каблучки выбивают отчаянный ритм по предательски-звонкому кафелю перрона…
Ведь нас нельзя приручить.
Мне нравится думать, что я в это верю.
Умничка, шепчу я одними губами.
Не бежать.
Что угодно — только не это.
В тот самый миг, когда железо надсадно ахает, а изображение мира вокруг начинает медленно уплывать от меня, — я аккуратно выдавливаю большим пальцем квадрат плексигласа с четырьмя иероглифами и жму на пуговицу стоп-крана.
Side В:
Своих не выдал
Плыло судно с Сахалина да к японским берегам. В январе. Бревна везло — для строительства японцами себе теплых домов и прочей забавной мебели. И случился на море шторм, и посрывало у бревен тросы, и начали эти бревна разбегаться в разные стороны и засорять собой Мировой Океан.
А на ту беду работал на судне дядя Миша сотоварищи. Дяде Мише было пятьдесят четыре года, он помнил войну и был воспитан в духе уважения к своему и чужому труду. Дядя Миша не знал о том, что на свете бывают страховки на случай стихийных бедствий. И вот, по пояс в ледяной воде, дядя Миша сотоварищи начал эти бревна спасать.
Когда проборовшегося за японское счастье дядю Мишу доставили в центральный госпиталь города Ниигата, у него все легкие были забиты соплями и гноем, и, в общем-то, он умирал. Но ему не дали. Ему тут же сделали операцию, просверлив дырочку в груди, а чтоб было не больно, обкачали дядю Мишу наркотиками довольно сильного действия.
И вот дядя Миша проснулся в странной палате, окруженный не известной ему самурайской публикой, которая на него то и дело косилась и лопотала по-непонятному. Никто не подходил к дяде Мише и не заговаривал с ним, но он сразу сообразил, что к чему. Когда я появился в его палате, он посмотрел на меня цепким взглядом и отчетливым шепотом — так, чтоб только мы двое поняли, — сказал:
— Димочка. Я все понял. Ты передай нашим: сегодня ночью они решили меня убить. Вон те двое. Ты осторожнее, они понимают по-русски, так что ты вслух мне не отвечай… Просто смотри в окно и головой незаметно кивай… Теперь дальше слушай. Я знаю, куда они одежду мою спрятали. Я разработал план. Ты им говоришь, что мне позвонить домой надо. А мы в это время выкрадаем мою одежду — и в полицию сразу, понял? Только быстро надо, а то этот их, главный придет!..
Но Главный уже стоял над дядимишиной постелью и спрашивал меня, что дядя Миша говорит.
— Так, ерунда, — сказал я Главному. — Бред обычный.
Но Главный не унимался:
— Врач должен знать содержание этого бреда, чтобы контролировать состояние пациента!
Ну тогда я и перевел.
А этот Главный был хоть и главный, но очень молодой. Такой, из чистеньких выпускничков столичных вузов, которые с двадцати пяти лет точно знают, что в тридцать пять у них будет девочка, а в пятьдесят они наконец-то выплатят кредит за свой трехэтажный дом. Этот Главный очень хорошо соображал в строении человеческого организма и был отличником что в школе, что на производстве. На его голове блестели очки в золотой оправе, а из нагрудного кармана халата торчали аж три дорогие чернильные авторучки, которыми он никогда не писал.
И когда я перевел ему план дяди Миши, он очень обеспокоился за порядок в самой большой палате своей самой образцовой больницы города. И уточнил:
— Скажите… А если этот бред к вечеру не прекратится — ваш порт не смог бы забрать пациента к себе?
Я переспросил. Мне повторили.
— Куда — к себе? — так и не понял я. — На склады с лесом? Или на стоянки подержанных автомобилей? Вы больница, или мы где?
— Да, мы больница, — сказали мне. — И поэтому мы не можем подвергать опасности жизнь девяти пациентов из-за одного сумасшедшего.
— Во-первых, это не сумасшедший… — даже растерялся я. — Вы же сами его наркотиками накачали — вы что, не знали, какие будут последствия? И потом, у вас же есть боксы, если что — положите туда!
— Боксы — для экстремальных ситуаций, туда в любую минуту могут привезти тяжелых больных.
— А это, по-вашему, не экстремальная ситуация? Или это — не тяжелый больной?
— Боксы — дорогие. А вы еще не определились с оплатой лечения вашего клиента…
А дядя Миша, слушая наш разговор, спрятался под одеяло и, выглядывая одним глазком, повторял:
— Димочка, Димочка! Ты только не слушай его, он тебе зубы заговаривает, как и мне вчера!.. А на самом деле по-русски болтает лучше нас с тобой!.. Приполз ко мне в час ночи уколы какие-то делать, падла… Чтоб я, значит, сопротивляться не смог, если что… Волю мою сломить хотел, понимаешь… Но ты не боись, я ему ничего сказал. Так ребятам и передай — дядя Миша своих не выдает!.. Что он тебе там втирает, ты мне главное, расскажи, чтоб мы, значит, стратегию их понимали!..
Но я решил пока не рассказывать дяде Мише о японской стратегии, а пошел обратно на работу — ждать, что будет вечером.
К вечеру дядимишин бред прекратился, и лечение прошло успешно.
А за утекшие бревна японская страховая компания заплатила сполна, заодно покрыв и расходы на лечение дяди Миши. Пока дядя Миша отлеживался перед тем, как его отправили на носилках самолетом в Хабаровск, я даже успел выполнить его просьбу — купил платье для его жены на все деньги, которые дяде Мише полагались за этот рейс.
А через месяц дядя Миша прислал мне письмо, в котором благодарил за поддержку и писал, что чувствует себя хорошо, хотя работу пришлось оставить, ну да пора уже. Одно жалко: платье японское супруге так и не подошло. Вроде и размеры все те — а жмет, зараза. Особенно в груди.
Братец Ли
Ли Лонгшоу из Ливерпуля посвящается
Я не знаю, почему, заходя к ним сюда, я всегда отсылаю ей пиво. Всякий вечер, когда, проблуждав по картонно-игрушечным, зябко съеженным улочкам засыпающего городишки, я опять забредаю в их заведеньице, — она все так же сидит в своем уголке с аппаратами, забившись в нору меж огромными, в ее собственный рост колонками под арматурой металлических стеллажей с конвертами старых пластинок, громоздящихся до потолка, на высоком своем табуретике — точь-в-точь нахохлившийся воробьеныш; и если то вечер буднего дня и за стойкой всего два-три посетителя, — крутит древнюю и никому не известную самую раннюю Роберту Флэк, с головой погружаясь, как в волны, в рыдания «I Told Jesus» сквозь пулеметный скрежет иглы по пластмассе, очень мерно, медитативно покачиваясь всем своим до прозрачного худеньким телом… Как зачаровывает глаза огонек свечи в темной комнате, так и все, что я различаю после третьего пива в сером мраке на фоне бетонных стен — этот долгий овал лица, рассеченный, будто шрамами, резко-черными тенями скул в остервенелой затяжке — ее страстном, отсылающем весь окружающий мир в бесконечность поцелуе с любимым «Данхиллом».