— Аль не слыхал? Колокольчики‑то? Целая шайка… Начальство, урядники… Тихона потащили… чеботаря Филарета… На пашем порядке мужики и бабы колья из прясла вырывают… Не к тебе я, а наверх бегу… чтоб шли Тихона с Филаретом выручать. Зерно да муку прискакали отбирать… Пускай сунутся — народ близко не подпустит.
Он бросился со всех ног на гору, размахивая руками и с гибкой лёгкостью перепрыгивая через вымоины и рытвины. В нём бушевала буря, и я знал, что он будет врываться в каждую избу и с бунтсм в глазах будоражить мужиков и баб.
Этот день горит у меня в памяти вихрем событий. То, что совершилось на луке, совсем не было похоже на волнения прошлой весны, когда мужики с Микитушкой и Петрушей во главе решили самосудом перехватить землю у Митрия Стоднева. Тогда поход мужиков и к барину и на поля был хоть и многолюдным, но мирным и благолепным. Полицейские тогда разогнали всех по домам, потому что мужики не держались друг за друга, действовали не сообща, а кто как хотел.
Сейчас народ вёл себя по–другому. Может быть, он изголодался и обозлился до отчаяния, а мор и неурожай довели его до равнодушия к смерти, а может быть, боязнь лишиться мешков с зерном и мукой, отобранных у мироеда и спрятанных в потайных местах, сбил. а всех в плотную толпу, как во время кулачных боёв.
Мы стояли с матерью перед избой и смотрели на ту сторону, где у пожарной обычно по наряду собирался народ. Далеко, должно быть у дома старосты, позванивали колокольцы. В пролёты между амбарами и кладовыми видны были две тройки, которые пронеслись в разные стороны по улице. Колокольцы, захлёбываясь, звякали на дугах сполошно и надрывно. Одна из троек слетела по косогору перед колодцем, промчалась через речку по сыпучему прибрежному песку и вырвалась на дорогу по нашему крутому подъёму. Двое усатых урядников опирались на сабли и пьяно орали. Один из них — краснолицый, с густыми чёрными бровями и загнутыми вверх усами, другой — начальнически злой и хмурый, он свирепо рявкал, выпучив белки. Перед избой кузнеца Потапа кучер осадил лошадей, и свирепый урядник спустил ногу на подножку тарантаса. Он хотел соскочить на землю, но в этот момент налетел на него лохматый и чёрный Потап, одурелый от пьянства.
Урядник тычком ударил его кулаком в бороду и отшвырнул назад. Потап плашмя растянулся на песке. Другой урядник неторопливо слез с тарантаса и носками сапог стал с размаху бить Потапа в бока. Потап взвыл от боли и в бешенстве вцепился в сапог урядника.
— Коршуны! Стервятники! —надсадно выл он. — Аль саваны с покойников сдирать приехали? Падаль почуяли…
Урядник никак не мог вырвать сапог из лап кузнеца и прыгал около него на одной ноге. Он пытался вытащить саблю из ножен, но она не вынималась.
— Пусти! Кости переломаю… Мне тебя‑то и надо. Ты у меня лошадь заковал, и я тебя доконаю.
Другой урядник бросился к кузнецу и с разбегу ударил его каблуком в грудь и в лицо. Кузнец со стоном распластался на песке и омертвел. Петька в рваной рубашонке без пояса выбежал с надрывным криком и застыл перед распластанным отцом. Потом упал на колени и заплакал.
Урядники вскочили на тарантас, кучер взмахнул вожжами, и тройка рысью под звон колокольчиков покатила по дороге на гору.
— Чего же это делается, Федя? — в смятении шептала мать. — Чего это будет? Мы с тобой словно от стада отбились и к волкам попали.
Кузнец поднялся и с разбитым лицом, шатаясь, пошагал Еместе с Петькой к избе. Колокольчики звенели и у нас наверху, и на горе за широким яром, и на той стороне. На верхнем порядке орали урядники—должно быть, гнали народ на ту сторону — к пожарной. Меня тревожили не эти солдатские рёвы и не сполошные колокольцы, а тяжёлая тишина и безлюдье на всех порядках. С крутого обрыва, с соседней верхней улицы, по узенькой пешеходной дорожке спускался верхом Терентий. Лошадь его скользила копытами, часто садилась на задние ноги, а он откидывался назад и как будто ложился спиной на её хребет. Речка в том месте круто поворачивала налево, и наш берег тянулся оттуда широкой низиной. Терентий помчался вскачь по этой низине. Хотя там был переезд и дорога поднималась к пожарной мимо церкви, но Терентий почему‑то предпочёл длинный путь вдоль речки. Я очень хорошо видел его лицо: красное, искажённое не то страхом, не то судорогой, похожей на мстительный смех. Рыжая борода хлестала его по плечам, а он бил босыми ногами по бокам лошади. Кузяря я увидел уже на той стороне: он торопливо поднимался от речки по косогору к пожарной. Штаны его подвёрнуты были выше колен, а на плече он нёс вентерь. Но зачем он вытащил вентерь из заводи и нёс его к пожарной — разгадать эту смешную загадку было нетрудно. Кто из полиции или неверных мужиков мог бы подумать, что он с вентерем на плече бегал на наш верхний порядок смутьянить людей?
Грозовой ливень и насытил землю водою и очистил воздух от гари. Промытое мягко–голубое небо улыбалось, как живее, а радостное солнце трепетало всюду — в небе, в воздухе — и плыло волнами по земле, а земля дышала пряным запахом богородской травки, полыни и мяты. Хорошо в такой ласковый день побегать по влажной прибрежной траве, побродить по песчаному дну реки, а потом сбросить на белом песке рубашонку и штанишки и с наслаждением поплескаться в прохладной воде — в глубоких вымоинах.
Но всюду чувствовалась гнетущая тревога и угрюмая насторожённость. По выжженной луке от съезжей избы, широко размахивая ногами, бежал к церкви долговязый сотский в длинном пиджаке. Он скрылся за колокольней, и сейчас же зазвонил большой колокол. Сам, без сторожа Лукича, Гришка задёргал звонарной верёвкой — задёргал странно, неслыханно. Раздались два набатных удара и оборвались, словно захлебнулись, потом — два удара, и опять перерыв.
Из‑за амбаров по луке к пожарной через силу, как больные, зашагали старики с падогами в руках, молодые мужики с кольями и бабы. С нашей стороны тоже спускались с гор, так же неохотно и угрюмо, словно спросонья, и пожилые и молодые.
Мимо нас прошла вереница босых мужиков. Уткнув бороды в грудь, они говорили о чём‑то все вместе, угрюмо и невнятно. За ними с испуганно–злыми лицами шли бабы. Некоторые из них, поглядывая на нас, скалили зубы и покрикивали:
— Ты чего это, Настя, к воротам прижимаешься? Всё равно урядники плетью погонят!
Мать с завистью смотрела на них — ей хотелось пристать к ним, и она боролась с собою.
— И рада бы пойти с вами, товарки, да мочи нет — слаба ещё. А тут Фомич не велел…
Из кучки женщин вышла Ульяна, жена Николая Подгорнова, высокая баба, с тёмным, обожжённым лицом и страдальчески–злыми глазами. Шагала она к нам широко и угрожающе, хотя улыбалась старообразными морщинками и обиженным ртом доверчиво. А мне было неприятно видеть её длинный галчиный нос и странно белесые, немигающие глаза. Но голос её был тихий, мягкий, вздыхающий и ласковый. Она всегда при встречах тревожила меня — и привлекала и отталкивала, хотелось и слушать её и убежать подальше.
— Пойдём, Настя–милка! —покорно вздохнула она, но решительно взяла её под руку. — Не дай бог, ворвутся к тебе супостаты эти — совсем в гроб уложат. Пойдём, станем в сторонке. Я прикрою тебя.
Люди шли к пожарной кучками — и там, на той стороне, по луке, и с нашей стороны, — все босиком; много мужиков в рубахах без пояса, взлохмаченных, словно поднялись с постели, с голодно–злыми лицами, с дрючками в руках, а бабы, как всегда, одеты были пристойно— в сарафанах, в холщовых «рукавах» и в старательно повязанных платках, старухи — в темносиних китайках.
Ульяна вела мать под руку и говорила скорбным голосом :
— Вася‑то и сам не спасётся: на дороге перехватят и приволокут. Дождались супостатов! Митрий‑то с Татьяной разве спустят! Одарили земского, станового, чтобы народ в могилу загнать. Чую, всех по череду мытарить будут. А за что? Хлеб‑то раздавали по горсточке…
Жалобный голосок Ульяны звучал успокоительно, а в ожесточённых, упрямых глазах таилась мстительная усмешка. В этой рослой и стройной бабе с тёмным недобрым лицом иконной богородицы были две нераздельные жизни: одна — вот эта покорно–жалостная, другая скрытая, неукротимая, но упорно–терпеливая, которая зреет, ожидая дня, когда вырвется наружу. Она уже раза два заходила к матери. Разговора их я не слышал: они меня выпроваживали из избы. Но когда она уходила домой, я замечал в её лице хорошую улыбку, словно мать раскрывала ей какую‑то тайную радость.
— А ты остался бы, подомовничал бы, Федя, — ласково пропела она баюкающим голоском. — Ещё попадёшься какому‑нибудь псу под горячую руку.
— Аль нам в диковинку!.. —возразил я. — Мы на ватаге‑то всяко видали…
Ульяна пристально поглядела на меня и встревожилась:
— Гляди за ним, Настя. Страсть я боюсь таких дошлых.
Мать шла как‑то странно: то очень осторожно и неустойчиво, то вскидывала голову и торопилась.