Сивой бабкой звали одну старуху, известную всему Римини. На любой вопрос она отвечала отказом, который в мгновение ока превращался в согласие. Хочешь арбуза? Нет. Ладно, давай кусочек. Пойдешь на пляж? Нет. Может, через часок. Поужинаем с родней? Нет. К какому часу подходить? И так далее. Сивая бабка была совсем седой, а ее внуков я в какой-то момент даже считать перестал.
– Восемь, – уточняет он, когда мы съезжаем на шоссе «Адриатика» в направлении Равенны. Разлегся себе на подушках, поглаживает пальцем то пепельницу, то бардачок: те отполированы и блестят, как, впрочем, и рычаг переключения передач, приборная панель и коврики. Мы отдраили «рено» на заправке «Q8» на виа Мареккьезе, положили клетчатый плед, а к магнитоле приделали новую красную ручку. – Но на самом деле Сивой бабкой была твоя мама.
– По субботам.
– Нет, постоянно. Не только по субботам.
– Я помню только субботы. Пойдешь танцевать, мам? Нет, и не думаю даже.
– А в итоге первая на танцполе. – Он умолкает, за ним и я, так что к Червии мы подъезжаем, наслаждаясь тишиной, которую нарушает разве что едва слышное посвистывание двигателя.
Потом он говорит, что однажды даже рад был оказаться Сивой бабкой. Считай, только этим и спасся.
– В каком смысле?
– Да была там одна дамочка…
– В каком смысле?
– Ну, я сперва согласился, а после на попятный…
Мы проезжаем Червию.
– Это уже при маме было?
Он, приподнявшись на локте, выглядывает в окно: хочет увидеть солеварни. Бесконечный язык дороги тянется между соляными прудами, медленно уползая прочь от берега. Это зрелище его убаюкивает, только колени ходят на поворотах из стороны в сторону, выписывая чечетки, вальсы и кантри-вестерны.
В следующий раз он поднимает голову метров за двести до таблички «Сан-Дзаккария, городской округ Равенна». Смотрит на перекресток, от которого дорога ныряет в деревушку на девятьсот душ, включая теперь и его собственную: цепляясь за ручку над дверью, делает боевую стойку, словно мангуст на охоте, выворачивает шею, пытаясь проникнуть взглядом во все дворы, в бар со стариками в окне, к памятнику павшим героям и даже за стеклянные двери супермаркета «Краи», бывшего в его детстве кафе-молочной с горками сахарного печенья в витрине.
Просит притормозить у штаб-квартиры отделения республиканской партии. Здесь все по-прежнему: разве что чуть облупился лист плюща на фасаде, их эмблема, зато окна и двери хоть и обшарпаны, но целы.
– Аурелио Пальярани, – произнося имя и фамилию отца, он улыбается. Без горечи, зацепился взглядом за эмблему – и вспомнил: вот отца избирают секретарем партячейки, и он буквально через две недели после вступления в должность обнаруживает недостачу членских взносов. Об этой пропаже Аурелио Пальярани оповещает сразу. Всего пара десятков лир, никто никого не обвиняет, – просто незначительная оплошность, доставшаяся по наследству ошибка в бухгалтерии.
– Папа тогда себе места не находил. Реестры те перерывал с утра до вечера, а по ночам брал лопату да в поле ярость свою вымещал. – Он задумчиво жует губами. – И через полгода в гроб сошел.
Сворачиваем на виа дель Сале к большому дому с зелеными окнами, где они жили. Паркуюсь у ворот, затянутых металлической сеткой: с тех пор как дом продали соседу, здесь так никто и не поселился. Трава по колено, во дворе два комбайна и трактор. Колодец весь увит лозой, за ним начинается поле.
– Вот где мы с папой работали, – машет он рукой. Поле вспахано, но давно иссохло. – А там мы с мамой запрягали белую кобылу в двуколку по воскресеньям.
– А сад?
Он тычет чуть восточнее, за сарай, где раньше держали технику и весы для скота. Вместо персиков там теперь яблони в человеческий рост. До самой дренажной канавы. А он вдруг поднимает палец и как будто за что-то цепляется: неведомый романьольский портной наконец сметал на одну нитку все лоскуты его воспоминаний.
Бруни ожидал меня во дворе, под развесистым олеандром. Мы поднялись, прежде чем войти, я достал из кармана сто евро. Не дрейфь, Сандро. А он уже представлял меня остальным:
– Синьоры, у этого парня дар.
Но выиграть мне не удалось: разве что отстоять свою сотню за вычетом семи евро. Потом я, попивая двойной амаро, смотрел, как играют другие. А ближе к вечеру, попрощавшись, покинул дом под олеандром.
И уже по дороге домой сказал себе: зашло.
У кладбища Сан-Дзаккария останавливаться он не хочет. Катим мимо, а когда выезжаем из деревни, он и вовсе засыпает. Спит, просыпается, засыпает снова и снова просыпается. Милано Мариттима, Червия, Чезенатико – он повторяет названия всякий раз, как открывает глаза и выясняет, где мы. И только перед тем, как плавно съехать с шоссе в сторону Римини, говорит, что хотел бы взглянуть на море.
– Может, лучше завтра?
– Расскажи мне пока об этой Биби.
Но мы молчим, только «пятерка» надрывно свистит. Въезжаем в город, он сворачивается калачиком и лежит так, прижавшись к двери, до самого порта.
Потом, чуть приподнявшись, снова оборачивается ко мне:
– Смешливая она?
– Кто?
– Да твоя Биби!
– Смешливая, смешливая.
– И как же она смеется?
– Так, что ямочки видны, вот здесь, – я касаюсь его левой щеки и въезжаю на парковку. Колесо обозрения уже убрали, у мола, несмотря на послеполуденный час, пришвартованы рыбацкие лодки.
– Как же так? – Он удивленно откидывается на подголовник.
– Наловили, должно быть, уже целую гору.
– Да я не про то! Как так вышло, что мы с мамой целый месяц в межсезонье по вечерам танцевать ходили? Как мы выдержали весь этот раздрай?
– Крем с арникой, чтобы ноги не болели, и нет проблем.
Он запрокидывает голову, потом осторожно возвращается на исходную.
– У нас танцы, Сандрин. У тебя карты.
– Я – другое дело.
Он скребет подбородок:
– В конце концов, вольному воля, а?
Одну из лодок отвязывают от кнехта, за кормой пенный след, и я, опустив окно, напеваю ей вдогонку: «Ветер морской, ко мне прилетай и больше в пути меня не покидай». Пока он ищет мою руку, на лоб ему прыгает солнечный зайчик.
Я ведь лучше других, мы ведь лучше всех? И трахаюсь я лучше? И то время, что мы вынужденно провели в Лиссабоне, оно ведь тоже было лучшим? В итоге это «лучше» оказалось нашим последним словом.
Когда Джулия обнаружила недостачу на нашем совместном счете, я не стал ей ничего обещать – ей больше не нужны были мои обещания. Вещи она забрала, пока я был на работе.
А носила ли она вообще каре? Поначалу волосы точно доходили до плеч. А может, и нет. Темные, совсем черные, как вороново крыло. Изящные руки: мать думала сделать из нее пианистку. Ростом мне по грудь или до подбородка. Нос, рот, как положено, и еще родинка на скуле. Джулия, призрак.
Призраки. Она и те, кто были до нее, друзья и коллеги, прохожие на улице и старые знакомые, включая их обоих и сам Римини. Единая расплывчатая масса. А чуть в стороне, в прозрачной пустоте, стол и мы, прочие. Игроки.
Мы так и сидим в машине у мола: рыбацкие лодки наконец ушли, остались только фургончик со жратвой да чайки у памятника-якоря.
Оказывается, ему хочется съездить на отдых. И куда же? Поскольку он никак не может определиться, решаю сам: мы с тобой на Сардинии. Так ведь мы уже были на Сардинии. А в Саленто? Да, Саленто годится. А сколько нам лет? Двадцать один, Нандо. Почему именно двадцать один? Просто – двадцать один. На нас панамы – тут я касаюсь его головы, – и рубашки с короткими рукавами – касаюсь плеч. А в нагрудном кармане – сигареты? Да, непременно сигареты в нагрудном кармане, мы ведь салентинская золотая молодежь. Небрежным жестом протерев запотевшее стекло, он выглядывает в окно и оборачивается ко мне:
– А по девчонкам кто из нас круче, Сандрин?
– Ты, понятно, но я дышу тебе в спину и в итоге все-таки догоню.