Меня мучили кошмары. Я не знала, ночь на дворе или день. Мне снилось, будто я в утробе большущей зверюги и она медленно меня переваривает. Как-то раз я закричала, и пришел Ноно. Он гладил меня по лицу. Говорил ласково, как с ребенком. Когда он хотел вернуться на свои картонки, я не отпустила его. Обняла крепко, изо всех сил. Я чувствовала мускулы на его спине, тугие, как канаты. Он лег рядом со мной и погасил лампу. Все его тело напряглось, он дрожал, и, сама не знаю почему, мне показалось странным, что это он боится, а не я. В тот раз мы ничего такого не делали, я просто уснула, прижавшись к нему. Ноно не шевелился. Он обнимал меня одной рукой, дышал мне в шею. А однажды вечером взял меня, очень-очень бережно. Все извинялся, спрашивал: «Тебе больно?» У меня это было в первый раз, но почему-то я не была потрясена. Казалось, будто я уже давно все это знала.
Потом мне стало получше. Я начала вставать, смогла дойти до кухни. Я спрашивала Ноно, когда он завтракал: «Хорошая сегодня погода?» — «Подожди, сейчас посмотрю». Он вставал на табурет, открывал форточку и ухитрялся, извиваясь, до пояса протиснуться в люк, через который проходил свет. Спрыгивал, на футболке оставались следы сажи. «Небо синее-синее». Он все ждал, когда я смогу прокатиться с ним на мотоцикле.
Через какое-то время я в первый раз вышла, поднялась по лестнице, что вела от дверей гаража, и в лифте наверх. Это было утром, Ноно ушел тренироваться в спортивный зал. Стояла тишина, только лифт на каждом этаже вздрагивал. Я поднялась высоко, на пятнадцатый этаж. Там была какая-то контора, страховая, адвокатская или нотариальная, что ли. Я прошла прямо через контору к большому окну. Секретарши увидели меня — черную девчонку с копной волос, в потертых джинсах, с неподвижным взглядом — и очень испугались. Наверно, я тогда впервые поняла, что и сама могу нагнать страху, — не всё мне бояться.
Я прижалась лбом к стеклу и смотрела, смотрела. Ноги у меня словно приросли к полу, голова закружилась. Еще никогда я не видела город с такой высоты. Внизу были улицы, крыши, многоэтажные дома, большие бульвары тянулись, насколько хватал глаз, и площади, и сады, а еще дальше — холмы и даже извивы реки, блестевшей под солнцем. Это было совсем как на том высоком берегу, на кладбище над морем, где чайки парили в небе. Там и сям клубился дым, поблескивали машины, маленькие, как жуки-скарабеи. Голова плыла от шума, глухой непрерывный гул поднимался отовсюду, то и дело рассекаемый автомобильными гудками, полицейскими сиренами, воем «скорой помощи». Мои руки упирались в толстое стекло, и я не могла оторвать глаз от того, что видела. Небо было перечеркнуто большой черной тучей, и с одной стороны высовывались лучи солнца, а с другой лучи дождя! Клянусь вам, я в жизни не видела ничего прекраснее!
Я услышала, как за моей спиной жалобно зашелестел голос, какая-то женщина обращалась ко мне ласково, но до меня не сразу дошло: «Мадемуазель! Мадемуазель! Вам нехорошо?» Я обернулась, посмотрела на нее с улыбкой. В глазах у меня стояли слезы, оттого что я вдруг почувствовала себя счастливой. «Нет, все хорошо, все хорошо, я… я просто хотела полюбоваться видом». Боюсь, что моя улыбка ее не успокоила, она попятилась. Она была молодая, бледная, с длинными светлыми волосами и зелеными глазами. С ней были еще женщины, одна толстая, другая — похожая на мадам Фромежа. Наверно, они вызвали охрану: когда я вышла из конторы, металлические двери лифта разъехались и мужчина в синей форме с болтавшимися на поясе наручниками вышел мне навстречу. Он уставился на меня, а я вошла в лифт, и двери закрылись. Я чувствовала себя очень усталой и немного захмелевшей. Вернувшись в гараж, в подземелье, я легла на матрас и проспала почти весь день. Даже когда Ноно пришел из спортзала, я не проснулась. Он смотрел на меня, спящую, сидел, прислонясь к стене, тихо-тихо, охранял мой сон, как старший брат.
После этого я стала выходить на улицу. Я даже не сознавала, как долго просидела взаперти. Небо поблекло, низкое солнце пробивалось сквозь облака, похолодало. Даже деревья на набережной Сены стали другими. Ветер срывал с них желтые листья.
Я думала о Хурии. И, как только смогла далеко ходить, отправилась пешком к Лионскому вокзалу. Я мерзла. Ноно дал мне свою кожаную куртку, немного великоватую в плечах. Мне нравилось ходить в ней, от нее пахло Ноно, она была старенькая, протертая на локтях, и мне казалось, что она защищает меня, это были мои доспехи.
На улице Жан-Бутон ничего не изменилось. Казалось, что я ушла вчера. Гостиницы-клоповники, мусорные баки, «жучки» с дурью. В конце улицы, перед самым тупиком, была дверь, черная, железная, с грязным стеклом. Я позвонила, и мне открыл незнакомый негр. Маленький, тощий, с острой бородкой. Посмотрел на меня, ничего не сказал и поплелся обратно в кухню: он там мыл кастрюли. Всегда какой-нибудь мужчина был готов услужить Мари-Элен. Дверь мадемуазель Майер была приоткрыта, горел свет. Я на цыпочках прошла по коридору и постучалась.
Когда Хурия открыла дверь, я едва ее узнала. Она расплылась, а глаза запали. Но лицо ее просияло при виде меня. «Я ждала тебя, мне даже снилось сегодня, что ты придешь». Она всегда так говорила. «Вот видишь, я и пришла». Хурия не спрашивала меня, что я делала, где была. Наверно, для нее, схоронившейся в этой комнате, время не бежало так быстро. «Я скучала, каждый день думала: может быть, она придет сегодня, может, позвонит?»
За пять минут я собрала все ее вещи. Запихнула в сумки белье, лекарства, банки с овсяной мукой, все. Хурия ужасно боялась выйти, потому что уже несколько месяцев она не платила за квартиру. Но я больше не боялась ни мадемуазель Майер, никого. Так хлопнула дверью, уходя, что кусок штукатурки отвалился от потолка и скатился по лестнице. Я была довольна, мне казалось, что начинается совсем новая жизнь. Я положила ладонь на живот Хурии. «Он шевелится?» Она шла осторожно, тяжело дыша. «Да, брыкается все время, настоящий бесенок».
Первые дни на улице Жавело были сплошным праздником. Я была так счастлива, что Хурия снова со мной, не расставалась с ней ни на минуту. Ноно принес огромную стереосистему с колонками и цветной телевизор с большим экраном. Когда я спросила, откуда все это, он не ответил, только рассмеялся, и стены гаража наполнились музыкой. Ноно пригласил друзей-африканцев, мы ставили кассеты и танцевали под африканскую музыку, под рай, регги, рок. А потом они достали свои маленькие барабаны джун-джун и заиграли на них и еще на чудном инструменте вроде маленькой арфы, который принес в своей сумке Хаким, приятель Ноно: он назывался санза, звук у него был нежный, словно скользящий, и, казалось, лился со всех сторон сразу.
Мы пили кока-колу с ромом, водку, пиво. Хурия курила сигарету за сигаретой, раскинувшись на диване. Потом тоже попробовала потанцевать, как она умела когда-то, притопывая и покачивая бедрами, но большой живот и набухшие груди ей мешали. Впервые с тех пор, как я привела ее сюда, она смеялась. Улица Жан-Бутон, старая карга — все было забыто. Музыка поднималась от самой земли, наверно, она отдавалась во всех стенах до тридцать второго этажа и разносилась по соседним улицам — Шато-де-Рантье, Толбиак, Жанны д'Арк, до самой больницы Сальпетриер и Лионского вокзала. Красным песком оседала она на стенах — это была земля Африки. Хаким играл на санзе, сидя на полу по-турецки, капли пота стекали по его щекам, по бородке. Он был похож на колдуна. А Ноно, почти голый, весь блестящий от пота, стучал кончиками пальцев по барабанам, и Хурия притопывала в такт босыми ногами по бетонному полу и звенела медными браслетами.
Лифт не работал. Я потащила Хурию за собой по лестнице на самый верхний этаж, к дверце, ведущей на чердак — замок с нее еще раньше сбил Ноно, — и мы выбрались по пожарной лесенке на крышу. Была уже ночь. Но в Париже никогда не темнеет совсем. Красноватый свет нимбом окружал город. Хаким и Ноно поднялись вслед за нами. Мы уселись на шершавую крышу возле вентиляционных труб. Ноно опять стал играть на барабане, а Хаким щипал струны санзы. Мы пели, без слов, просто звуки: а-а, у-у, э-о, э-а, а-э, я-у, я-а. Мы были молоды. У нас не было денег, не было будущего. Мы курили косяки. Но все это — крыша, красноватое небо, уличный гул и гашиш, — все это, ничье, принадлежало нам.
А потом мы стали так делать каждый вечер. Это было наше кино. Днем мы хоронились под землей, как тараканы в щелях. Зато когда наступала ночь, выбирались и разгуливали повсюду. По переходам метро, на станции «Толбиак» и дальше, до самого Аустерлицкого вокзала. Хаким, приятель Ноно, продавал африканские безделушки — украшения, бусы, амулеты. Ему было все равно, что продавать. Он занимался этим, чтобы платить за учебу, — учился он на историческом факультете в университете «Париж-VII» и жил в студенческом городке в Антони. Хаким рассказывал мне про своего деда по имени Ямба Эль-Хадж Мафоба, который служил во французской армии, в пехоте, и воевал с немцами. В переходах метро каждый вечер звучал тамтам, на станции «Площадь Италии», на «Аустерлице», «Бастилии», «Отель-де-Виль». Барабанный бой гулко разносился под сводами, то грозный, как раскаты грома, то мерный и негромкий, как стук сердца.