Многогранность, многофункциональность обращений Пушкина к Данте по-своему проявляется в поэме «Анджело». Недавно Ю. Д. Левин показал, как ее автор, придавая эпическую форму одной из драм Шекспира, написанной на сюжет новеллы Джиральди Чинтио, одновременно возвращал этой истории итальянский колорит в его стремлении придать большую материальную конкретность изображениям загробной жизни, а страждущим в аду душам – телесность[253]. Эти наблюдения над текстом, в котором распознаются реалии двадцать первой песни «Ада», дополняются при внимательном чтении первой главы «Анджело». В поэме вновь встречается дантовский образ мужающего младенца, кусающего груди своей кормилицы:
Сам ясно видел он,Что хуже дедушек с дня на день были внуки,Что грудь кормилицы ребенок уж кусал…
(V, 107)О неслучайном характере этих expression Dantesque свидетельствуют, в известной степени, строки «петербургской повести», над которой Пушкин работал в ту же пору, когда писал «Анджело». Образ разбушевавшейся Невы в поэме «Медный всадник» восходит к стихам шестой песни «Чистилища»[254].
Е se ben ti ricordi e vedi lume,vedrai te somigliante a quella infermache non puo trovar posa in su le piume…
(148–150)Опомнившись хотя б на миг один,Поймешь сама, что ты – как та больная,Которая не спит среди перин…
Ср.:Плеская шумною волнойВ края своей ограды стройной,Нева металась, как больнойВ своей постели беспокойной.
(V, 138)Пушкинские обращения к Данте охватывают все три части «Комедии», но наиболее частые цитации дантовских текстов относятся к первой кантике поэмы. «„Ад“, – писал наблюдательный Франческо де Санктис, – это человек, „реализованный“ как личность во всей полноте и свободном проявлении своих сил»[255]. Вероятно, этим и привлекала Пушкина «изумительная пластическая картина мира, напряженно живущего и движущегося по вертикали вверх и вниз» (М. Бахтин). Эта кантика «Божественной комедии» – сильнейшая и в чисто идеологическом и риторическом плане. С ней связаны самые «земные» дантовские мотивы в его творчестве: изгнанничество, сакральная миссия поэта, впечатляющая этико-изобразительная география «Inferno», да и бесподобные «гомеровские сравнения» и так называемая «гераклитова метафора», подчеркивающая текучесть явления (О. Мандельштам). И все-таки главная притягательная сила Данте заключалась для русского поэта, кажется, в том, что автор «Комедии» был, как писал один из отечественных журналов, «гигант в создании целого»[256]. Литое единство поэмы, пожалуй, сравнимо лишь с целокупностью недробимой терцины. Данте умел постичь, как и «каким средством можно охватить целостность нового времени и увидеть, что не всякий кое-как завязанный узел ее соединит»[257]. Его поэма была не только величайшим произведением переломной эпохи, но и общим типом «созерцания универсума»[258]. Вместе с тем в глазах Пушкина огромное значение имели историчность Данте и народные корни его «Комедии». Итальянский поэт, как Шекспир и Гёте, был создателем своего рода национальной библии. Наряду с ними и первый среди них он входил в великий триумвират современной поэзии. Эти выдающиеся деятели мировой культуры довершили литературное образование Пушкина. Он не только развил свою способность к суггестиям духа и форм избранных авторов, но и сам стал национальным поэтом, стал тем, «кто нашу речь вознес до полной власти» (Чист., VI, 17). Впервые в истории европейской мысли Пушкин «столкнул» в своем творчестве «Европу и Россию как однородные, равнозначные, хотя и не во всем совпадающие величины»[259]. Именно поэтому разнообразные источники его поэзии лишь умножают восхищение его гением.
Для пушкинской гениальности, как и для мусического дара Данте было характерно соотношение любого жизненного фрагмента с целостностью бытия, с его целеполаганием. Выход за пределы «конечного» существования, трансцендирование социально-исторического смысла в то измерение, где обнажался символ человека[260] – основная особенность творческих дерзаний обоих поэтов. Они оба были пловцами за «Геркулесовы столбы».
Вместе с тем Данте впервые явил то, что европейская Античность изображала совсем иначе, а Средневековье не изображало вовсе: явил образ человека в полноте его собственной исторической природы[261] (Э. Ауэрбах). То же самое предъявил своему читателю родоначальник новой русской литературы – А. Пушкин.
Глава 4. Данте и «Мертвые души» Гоголя
О Данте в связи с «Мертвыми душами» вспоминают и пишут уже второе столетие. Одним из первых, у кого чтение гоголевской поэмы будило в памяти образы «Божественной комедии», был А. И. Герцен; картины крепостной жизни напоминали ему рвы Дантова ада. К аналогии между «Комедией» и поэмой, кроме Герцена, Шевырёва, проводили и другие современники Гоголя. П. А. Вяземский в комментарии к письму автора «Мертвых душ» замечал: «О попытках его (Гоголя. –A.A.), оставленных нам в недоконченных посмертных главах романа, положительно судить нельзя, но едва ли успел бы он без крутого поворота и последовательно выдти на светлую дорогу и, подобно Данту, завершить свою „Divina Comedia“ Чистилищем и Раем»[262].
Поводом к сравнению «Мертвых душ» с «Божественной комедией» послужила не только способность Гоголя в «ужасающем для человека виде» представить «тьму и пугающее отсутствие света»[263]. Сыграли свою роль указания автора на трехчастную композицию всего, еще не законченного произведения [VI, 246], намеки на грандиозный замысел, при котором продолжение сочинения должно быть чем-то «величественным», «колоссальным» [XI, 322], замечания о дальнейшей судьбе Чичикова, в «холодном существовании которого, – как писал Гоголь, – заключено то, что потом повергнет в прах на колени человека пред мудростью небес» [VI, 242]. Важным было и авторское определение жанра созидаемого труда. «Вещь, над которой сижу и тружусь теперь, – сообщал Гоголь, – …не похожа ни на повесть, ни на роман… Если бог поможет выполнить мне мою поэму так, как должно, то это будет первое мое порядочное творение» [XI, 77]. Слово «поэма» значилось и на обложке нового сочинения, которую автор нарисовал сам.
Как уже говорилось, современники Гоголя по-разному восприняли это указание на жанровый характер произведения. К. Аксаков достаточным оправданием жанрового определения гоголевского сочинения считал уже первый том «Мертвых душ». «Глубочайшая связь всего между собою, основанная не на внешней анекдотической завязке <…>, но на внутреннем единстве жизни»[264], – вот что, по его мнению, характерно для творения Гоголя как поэмы. Белинский же, отталкиваясь от славянофильской трактовки «Мертвых душ», высмеивал Аксакова, а вместе с ним и Шевырёва, которые сравнивали новое произведение русского писателя с поэмами Гомера и Данте. Но через полтора года после спора со своими оппонентами Белинский отметит реально-исторический характер «Комедии» и, следовательно, на этой основе «сведет» Гоголя с Данте. «Его поэма, – скажет он, – была полным выражением средних веков с их схоластическою теологиею и варварскими формами их жизни…» [VII, 406].
К Средним векам Гоголь питал особый интерес. «В них, – писал он, – совершилось великое преобразование мира; они составляют узел, связывающий мир древний с новым…» [VIII, 14]. Конспектируя книгу Г. Галлама «Европа в средние века», Гоголь прилежно штудирует историю Флоренции. «Оскорбление, совершенное в Пистое, – записывает он, – <…> разделило жителей сего города на 2 партии: Bianchi и Neri. Они пронесли до самой Флоренции зародыш своей вражды и произвели одно из печальных разделений, колебавших Флоренцию. В одной из революций, произведенных сим разветвлением заговоров, Флоренция изгнала из стен своих Данте Алигьери, юного гражданина, имевшего должность в магистрате и державшего сторону Bianchi, искавшего убежище при дворе принцев джибелинских» [IX, 227]. В этом же конспекте, составленном накануне работы над «Мертвыми душами», Гоголь еще раз обращается к имени поэта и вслед за Галламом цитирует «Божественную комедию»: «…домашние революции и непостоянство успехов в заговорах были так часты во Флоренции спустя долго после сей эпохи (имеется в виду период поддержки гвельфов королем Неаполя (Карлом Анжу. – A.A.), что Дант сравнивает ее с больным, который, не находя покоя, думает себе облегчить, переменяя беспрестанно положение в своей кровати. – См.: Чистилище, песнь 6, «Е sibenti ricordi ect» [IX, 233].