Как известно, многозначность художественного произведения обусловлена самой природой искусства, но в данном случае крайне важно, что сам Гоголь настойчиво указывал на подобный характер замысла «Мертвых душ». Недаром П. В. Анненков, лучше других знакомый с устремлениями писателя в период обдумывания всей «постройки» поэмы, свидетельствовал, что для второго тома Гоголь начинал «сводить к одному общему выражению как свою жизнь, образ мыслей, нравственное направление, так и самый взгляд на дух и свойства русского общества»[278].
Здесь уместно вспомнить слова Данте о четырех смыслах «Божественной комедии». В письме к Кан Гранде делла Скала он заявлял: «…смысл этого произведения не прост, более того, оно может быть названо многосмысленным, т. е. имеющим несколько смыслов»[279]. Один из смыслов, самый первый, – это буквальный, второй – аллегорический, третий – моральный, четвертый – анагогический (сверхсмысл). Средневековые богословы, применяя метод толкования по четырем смыслам к Библии, оставили стихи:
Littera gesta docet, quid credas allegoria;moralis, quid agas; quo tendas, anagogia[280] –
«буквальный учит о произошедшем; о том, во что ты веруешь, учит аллегория; мораль наставляет, как поступать, а твои стремления открывает анагогия». Анагогический, по мнению богословов, обнажает связь с вечностью. Данте, распространяя многосмысленное толкование на светскую поэзию, утверждал, что прежде всего стоит говорить о буквальном, а затем об аллегорическом, иногда же прибегать и к другим, т. е. моральному и анагогическому Гоголь как будто знал и помнил о таком толковании поэтом содержания «Комедии», когда в «Четырех письмах к разным лицам по поводу «Мертвых душ» пытался натолкнуть читателей на более глубокое и широкое восприятие своей поэмы. «…Бывает время, – говорил он, – когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости» [VIII, 298]. В этих словах есть удивительная перекличка с тем, что подметил в Данте Шеллинг. «Данте, – писал он, – мстит с пророческой силой в своем „Аде“ от лица страшного суда, как признанный карающий судья, мстит не из-за личной ненависти, но с благочестивой душой, возмущенной мерзостью переживаемого времени»[281]. Останавливают внимание и следующие за этим строки: «Ужас мучений обреченных он (Данте. – A.A.) смягчает своим собственным ощущением их; у пределов стольких стенаний оно так омрачает его взор, что он готов плакать…»[282]. И слезы действительно льются из глаз Данте. «Помысли, – обращается он к читателю, – мог ли я невлажным взглядом / Взирать вблизи на образ наш земной…» [Ад, XX, 21–24]. Трудно не разглядеть здесь сходства с гоголевским смехом сквозь слезы.
Мерзость окружающей жизни глубоко волновала русского писателя, но не только ее изображение входило в задачи Гоголя. Работая над «Мертвыми душами», он полагал, что о «многом существенном и главном следует напомнить человеку вообще и русскому в особенности»[283]. В то же время, имея в виду и «Мертвые души», Гоголь утверждал: «…все мои последние сочинения – история моей собственной души» [VIII, 292]. И тут снова напрашивается параллель с автором «Божественной комедии», о котором Гегель писал: «…о созданиях своей фантазии он может повествовать, как о собственных переживаниях, а потому получает право включать в объективное произведение и свои собственные чувства и размышления»[284].
В другом месте, но снова по поводу Данте и его «Комедии» Гегель сказал: «Более высоким делом является то, которое каждый человек должен осуществить в самом себе, – его земная жизнь, определяющая жизнь вечную»[285]. Данте считал создание «Комедии» своим долгом перед родиной, перед потомками. Он называл ее «поэмою священной» [Рай, XXV, 1]. Для него это был труд, выполнение которого бог поручает гению[286]. Насколько это все было созвучно помыслам Гоголя, можно судить по его словам: «Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всякий человек, не только один я. Дело мое – душа и прочное дело жизни» [VIII, 298–299].
С середины 1843 г., рассказывал Анненков, Гоголь «начинает молить бога дать ему силы поднять произведение свое на высоту тех откровений, какие уже получила душа его»[287]. И путь моральных исканий, долгих сосредоточенных дум приводил русского писателя к дантовскому пониманию искусства, при котором вставала задача приближения к потустороннему, теоретически неосуществимому идеалу[288]. Отсюда возникало представление о собственном мессианстве и звучали вопросы, потрясающие всю нацию: «Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?» [VI, 221]. Гоголь не раз убеждал, что «вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет „Мертвых душ“» [XII, 504]. Величественный замысел русского гения был сродни идее «Комедии», автор которой писал: «…цель целого и части – вырвать живущих в этой жизни из состояния бедствия и привести к состоянию счастья»[289]. Решение такой грандиозной проблемы неминуемо бы привело к созданию в мировой литературе еще одного «памятника своей внутренней субъективной религии»[290], подобно тому, каким явилась «Божественная комедия». Недаром Овсянико-Куликовский называл задуманную трилогию «морально-религиозной поэмой»[291]. Как и Данте, Гоголь надеялся на «разгадку тайны», на «откровения». «Сочинения мои, – говорил он, – так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений» [XII, 222]. Между тем для того, чтобы выразить «русского человека вполне» [VIII, 404], в том идеале, в каком он должен быть, нужен был воистину «дантовский глаз», который, словно взор Фаринаты, способен был разомкнуть «Сокрытые в грядущем времена» [Ад, X, 98]. В этом смысле интересно признание Гоголя: «Была у меня точно гордость, – сообщал он А. О. Смирновой, – но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я; гордость будущим шевелилась в груди – тем, что представлялось мне впереди, – счастливым открытием, которым угодно было, вследствие божией милости, озарить мою душу…» [XII, 504]. В процессе работы над поэмой он все глубже утверждался в уверенности своего пророческого дара, дара провидения. Ему казалось, что он свершит то, «чего не делает обыкновенный человек» [XI, 48], что «кто-то незримый пишет» перед ним «своим могущественным жезлом» [XI, 75]. И эта «глубокая, неотразимая вера, что небесная сила» помогает ему на поприще, где только и может разрешиться загадка его существования [XII, 69], была несомненно близка дантовскому признанию божественной обусловленности творческого акта[292], этим стихам XIII песни «Рая»: Все, что умрет, и все, что не умрет, – Лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий Своей любовью бытие дает… [152–154]. В 1843 г., сообщая о своей работе, Гоголь писал В. А. Жуковскому: «Такие открываются тайны, которых не слышала дотоле душа, и многое в мире становится после этого труда ясно» [XII, 239]. Сознание приобщенности к «неизреченному» смыслу русской жизни и жизни вообще давало ему повод ощущать себя «судьей стран и убеждений»[293]. Подобную позицию одинокого пророка и верховного судьи провозглашал, обращаясь к Данте, Каччагвида: «… и будет честь тебе, Что ты остался сам себе клевретом» [Рай, XVII, 68–69]. Перекличка с этими стихами слышится и в одном из московских писем Гоголя. «Хотел бы я, – писал он, – чтобы по прочтении моей книги люди всех партий и мнений сказали: „он знает точно русского человека; не скрывши ни одного нашего недостатка, он глубже всех почувствовал наше достоинство“» [XIV, 92]. Автор задуманной трилогии, как и Данте, мнил себя апостолом истины и, несмотря на несоизмеримость присущего ему гения с общенациональным, общечеловеческим опытом, имел право на такое притязание, ибо, как и великий тосканец, был выразителем совести своей нации. Вот почему гоголевский смех, как и гнев творца «Божественной комедии», снедает самого себя, на что так чутко и с тоскою отозвался Пушкин: «Боже, как грустна наша Россия!» [VIII, 294]. Поэма была «душевным делом» Гоголя, и к нему могут быть отнесены слова, сказанные в адрес «величайшего мага Италии»: «О чем бы ни размышлял, о чем бы ни фантазировал Данте, он пишет кровью сердца. Он – не Гомер, невозмутимый и безличный созерцатель, он весь здесь, всем своим существом, настоящий „микрокосмос“, жизненный центр этого мира, его апостол и вместе с тем его жертва»[294].