— Через голову-то — нехорошо.
Дыкин, Ященко и Ларин завертели головами, пытаясь уловить, что к чему, но вопросов задавать не стали.
С этой минуты в комнатушке нашей создалась какая-то неопределенная, но довольно тягостная обстановка: я уже не считал себя вправе отдавать распоряжения, и каждый занимался чем-нибудь своим. Ященко, например, набело переписывал отчет, Дыкнн изучал словарь технических терминов, Ларин писал письма «на родину», старики мрачно листали наше пособие. И все это в полном молчании. Анита с любопытством на меня поглядывала, чувствовалось, что она тоже чего-то ждет. Но вот уж с ней-то я меньше всего сейчас хотел «общаться». К счастью, у меня было дело: я выправлял контрольные тексты, которые должны были составить четвертый том, и при умелом распределении сил работы этой мне могло хватить на месяц.
В тот же день мне передали, что в пятнадцать сорок меня ждет у себя Иван Корнеевич. Пятнадцать сорок — это был стиль Дубинского. Поэтому я явился в «ковровый отсек» ровно за две минуты до назначенного срока. Надо сказать, что между мной и Дубинским была гораздо более серьезная дистанция, чём между младшим научным сотрудником и крупным ученым. Если уж до конца придерживаться военной терминологии, то для Дубинского я был примерно тем же, чем для генерала армии является какой-нибудь «рядовой необученный, годный к нестроевой службе». Поэтому самый факт моего вызова в «ковровый отсек» был серьезным и суровым знаком, предвещавшим изменения в моей биографии. Обыкновенно Дубинский общался с нашим отделом через Рапова или, на худой конец, через Аниту. Дыкин проводил меня до самого конца коридора и по дороге, заглядывая мне в лицо, упрашивал держаться «не так уж чтобы, но все-таки». Правда, я и сам здорово волновался, хотя, если разобраться, совесть моя была абсолютно чиста: я откровенно изложил свое личное мнение и был в состоянии обсуждать его с кем угодно и на каком угодно уровне.
26
Иван Корнеевич Дубинский был, что говорится, «начальником божьей милостью». Все шло ему: и моложавость, и короткая стрижка, и красноватый цвет широкого белобрового лица, и некоторая тучность фигуры, и европейская слава, и неизменный пурпурный галстук с огромным узлом, и даже простоватое отчество «Корнеевич», которое у какого-нибудь другого человека могло казаться мужицким, но у Дубинского выглядело добротно и породисто. Говорил он тихо, невнятно и неотрывно смотрел своими темно-голубыми глазами навыкате прямо в лицо собеседнику, и если глаза эти начинали мучительно щуриться, значит, вы наболтали ненужного и вам пора уходить. Выслушивая ответную реплику, Дубинский откидывался на стуле и запускал пятерню в свои волосы на затылке, не отводя опять-таки взгляда. Ну а если веки его глаз опускались, это не предвещало собеседнику ничего хорошего: предстоял короткий, но болезненный разнос.
В нашей фирме Дубинский был тем же, чем я у себя в отделе: носителем «пружинного начала». Вокруг него и вроде как бы без его участия крутились шестеренки планов, проектов, тем, темок и темочек, и все-то в них ладно сходилось, все было пригнано зубец к зубцу, только вот наша шестереночка побалтывалась в своем гнезде, и это, должно быть, очень удивляло Ивана Корнеевича.
Дубинский начал не слишком оригинально.
— Ну что, Сергей Сергеевич, — спросил он, должным образом меня поприветствовав, — как дальше работать будем?
На его столе лежал испещренный карандашными пометками мой отчет, автоматически перешедший, видимо, на уровень «докладной записки», потому что Иван Корнеевич, при всей его придирчивой симпатии к нашему отделу, не обязан был рассматривать рядовые отчеты о командировках каких-то там нестроевиков.
— Думаю, надо пускать пособие на ротатор, — твердо ответил я, — и набирать преподавателей.
— Вот как? — весело проговорил Дубинский, взъерошив свои волосы на затылке. — И что же это такое будет?
— Учебный центр.
— А может быть, факультет? Или уж прямо свой частный университет откроем? По старинке-матушке: с грифельными досками, цветными мелками, с деканатом, ректоратом. А то еще на глиняных табличках писать можно, как в шумерские времена.
— Дело в том, Иван Корнеевич… — начал я.
— Дело в том, Сергей Сергеевич, — перебил меня Дубинский, глядя мне в лицо, — дело в том, что вы так и не сумели осознать свое место в нашей организации. По-школярски мыслите, старомодненько, а век-то какой на дворе?
Я не счел возможным отвечать на эту риторику.
— Вы машины видели? — поинтересовался Дубинекий.
— Видел.
— Работают они? Учат? Я кивнул.
— Так что же вас испугало?
— Плохо учат, Иван Корнеевич.
— Ну и что? Сегодня плохо, завтра хорошо.
— Эти не будут. Принцип у них тупиковый. На один вопрос сочинять четыре ложных ответа — это только для автошкол годится. В языке этот принцип себя не оправдывает.
— Может быть, я и напрасно был так категоричен, но поневоле приходилось упрощать: все подробности были изложены в моем отчете. Но Дубинского такой ход беседы, видимо, устраивал. Заметно было, что «текущие дела» еще не успели его утомить.
— А не делаете ли вы, гуманитарии, культ из своего языка? — агрессивно спросил Дубинский. — Множественный выбор — это, конечно, далеко не самое изящное решение проблемы. Но вот математики в своих программах для обучающих машин охотно с этим принципом мирятся. Вы мне поясните, неучу, чем структура языка отличается от любой другой.
Я молчал. Объяснения были бы слишком громоздки, да и вряд ли ему нужны были мои объяснения.
— Вот я и говорю, — продолжал Дубинский, насладившись моим молчанием. — Не слишком ли вы со своим языком щепетильны? «Как хладный труп, гармонию разъять» не всякий, разумеется, решится. Но Моцарты у нас в науке вымирают, Сальери как тип оказался более жизнеспособным. У вас в лингвистике пока по-другому, вы все больше на языковое чутье ссылаетесь, но это только пока. Придут и к вам свои Сальери. Осмелюсь вам напомнить, что язык, который вы взялись раскадровывать, несколько отличается от языка Пушкина и Есенина. Он строже, точнее и как структура, я бы сказал, прочнее. Он выдержит испытание множественным выбором.
Мне нравилось разговаривать с этим дядечкой, честное слово: он не скучал у себя в кабинете и по возможности мешал скучать другим.
— Язык-то выдержит, Иван Корнеевич, — сказал я с жаром. — Обучаемый не выдержит, вот в чем беда. Допустим, мы предложим ему из ста тысяч фраз выбрать двадцать тысяч правильных, задача вполне посильная. Потом мы говорим ему: запомни эти двадцать тысяч, а остальные забудь. Вот тут-то и падает продуктивность. Вы пробовали когда-нибудь забыть о белом медведе?
Это было нахальство, конечно, но Дубинский не моргнул и глазом.
— Да, да, я понимаю, о чем вы говорите. Продолжайте, пожалуйста.
И, глядя в его немигающие голубые глаза, я вдруг подумал, что этот тучный человек, должно быть, здорово умеет нравиться женщинам. При всей сосредоточенности его взгляда была в нем отчетливая усмешка, не относящаяся, собственно, ни ко мне, ни к самому предмету разговора. Как будто Дубинский все время держал в голове какую-то мысль, которая очень его забавляла. Женщины любят тех, кто сам себя любит, это несправедливо, но факт. А Иван Корнеевич себя любил — или уж, во всяком случае, относился к себе с добродушным приятельским юмором.
— Так вот, — продолжал я, стараясь удержаться от ответной улыбки, — при этом начисто забывается процентов шестьдесят истинной информации. И шестьдесят процентов ложной. А остается дикая мешанина: на десять тысяч чистых кадров — сорок тысяч искаженных.
— Ну а живой преподаватель разве не выдает искаженной информации? — быстро спросил Дубинский.
— Ничтожные доли процента, — отпарировал я. — Опытный преподаватель никогда не повторит вслух ошибку студента, даже в крайнем раздражении. И уж тем более не напишет ее на доске.
— Ох, эта мне доска, — поморщился Дубинский. — Не мыслите вы себя, я вижу, без этого атрибута. Мы вам за пульт сесть предлагаем, а вы все возле доски топчетесь.
— За пульт — хоть сегодня. Но дайте нам машину, с которой можно общаться.
— Общайтесь, кто вам мешает?
— Кнопки мешают, Иван Корнеевич. Вы дайте нам машину, которая будет понимать с голоса. Чтобы студент говорил свою фразу, а не выбирал из готовых наименее глупую.
— С голоса, увы, рановато. Лет через пяток — пожалуйста.
— Ну а с текста? Студент пишет фразу, машина ее считывает и…
— Да что вы все «студент» да «студент»? — рассердился Дубинский. — У нас не учебное заведение, пора бы привыкнуть. И считывающего устройства пока не можем вам предложить.
— Тогда, Иван Корнеевич… — Я развел руками.
— Что «тогда», что «тогда»? — вскипел Дубинский. — Мы вас два года кормили, законы из-за вас обходили, с отделом кадров шутки шутили, а вы теперь руками разводите? Что вы мне предлагаете, молодой человек? Еще четыре года вас содержать?