Лариска рассуждала, все больше увлекаясь, и перебивать ее в эту минуту было все равно что ударить ребенка, поэтому я слушал ее и молчал. Ну как ей было объяснить, что я так жить не умею, что я привык за все отвечать. За все. Сам. Один. Лариска говорила так миролюбиво, так хвалила мое поведение («Ты безукоризненно вел себя: честно, с достоинством, по-мужски!»), что ей почти удалось меня ублажить. Правда, миролюбия ее хватило ненадолго: пошли упреки в скрытности, в замкнутости, в недоверчивости, в подозрительности («Ты был уверен, что я тебя стану подталкивать под локоть: берись, берись! Плохо же ты обо мне думаешь!»), и от цепной реакции претензий Лариску удержали два не зависевших от меня обстоятельства: присутствие в комнате посторонних и, как ни странно, судьба Аниты, которая Лариску чрезвычайно заинтересовала. «А дети у них есть? А почему же он?.. А почему же она?.. Странно, однако, что… А внешне это никак?..» — Лариска вновь и вновь возвращалась к этой теме, затаив дыхание выслушивала мой ответ и, покачивая головой, произносила: «Бедная, бедная…»
Естественно, при таких обстоятельствах наладить ссору нам не удалось, и наконец, усталые, но довольные, мы начали собирать посуду и выносить ее на кухню для мытья.
33
На кухне была одна только Марья Ивановна: Яновские уже улеглись. Я вежливо спросил у старушки, как она погуляла. В ответ Марья Ивановна расплакалась. Оказалось, что ее жестоко, кровно обидели. Яновские, желая восстановить мир в квартире, предложили оплатить ремонт «общих мест» сами, без ее участия, с нами пополам.
— Что я, нищенка какая-нибудь? — плача, повторяла она. — Что у меня, гордости нету? Унизить хотите, а потом попрекать тремя рублями да надсмехаться.
Я начал было уговаривать Марью Ивановну, но она, вообразив, что я перед ней извиняюсь, ожесточилась, начала кричать тонким голосом: «А, вы такие, такие!..» — и вдруг проворно сунула мне в нагрудный карман пиджака скомканную трехрублевку и со словами: «Да нате, подавитесь!» — ушла. У меня создалось впечатление, что она и разговор-то со мной затеяла только для того, чтобы эту трехрублевку всучить.
— Что, получил? — злорадно сказала мне Лариска. — Прекрасная иллюстрация! Прекрасная. И все-то ты совестью маешься, и перед всеми-то ты виноват.
Я ничего не ответил; на сегодня с меня было более чем достаточно.
Когда мы с Лариской вернулись к себе, мы увидели, что окно нашей комнаты распахнуто настежь, ширмы все сложены и поставлены к стенке, а немолодая пара исчезла.
— Что за черт? — выругался я. Лариска засмеялась.
Да ничего особенного. Очнулись, устыдились и по-английски сбежали. Люди-то в возрасте.
— А окно зачем открыли?
— Чтобы табачный дым вышел. Да что с тобой, Сережка?
Я подошел к окну, выглянул на улицу.
— Ничего, — пробормотал я, — ничего… И потер рукою лоб.
— Выпил лишнего, может быть?
— Да нет, что ты… Странно все это…
— Что «все»? — обеспокоилась Лариска. Она включила верхний свет, подошла ко мне, взяла за плечи, заглянула в лицо, то есть проделала все то, что в таких случаях полагалось.
Это ничего, — уверенно сказала она после паузы. — Это скоро пройдет.
-
34
Часов до трех утра я не мог заснуть. То окно казалось недостаточно плотно занавешенным, то дверь приоткрытой. Я старался думать о таких пустяках, чтобы не думать о главном — о том, что мне делать завтра…
Наконец мне надоело мучиться и метаться на подушке. Я вспомнил о роге изобилия, отыскал его на потолке в необычном месте и стал пристально на него смотреть. Долго-долго рог не шевелился, потом вдруг раковина его приоткрылась, и белое алебастровое яблоко с глухим стуком упало к нам на постель. За ним из рога вылезла тяжелая виноградная гроздь. Белая, сухо пылящая мелом, она долго висела на потолке, позванивая ягодкой о ягодку… потом, очевидно, упала, но, как это случилось, я уже не видел. Я уже спал.