Дядю Егора, когда она думает о нем, она всегда представляет не таким, какой он сейчас, а почему-то маленьким бойким мальчишкой: чумазым, с цыпками на руках, с царапинами на грязных коленках, торчащих из-под закатанных штанин не по росту широких брюк. Брюки перешиты из взрослых и держатся на широком солдатском ремне с одним «гвоздиком» в пряжке. Этот ремень до сих пор лежит в мамином сундуке.
…Тобол стремительно плетет длинные космы водорослей возле свай дощатого моста. Шестилетний мальчик и девочка постарше — по пояс в воде. Рыбачат. Таскают чебаков, нанизывают их за жабры на кордовые нитки, привязанные к поясам. Стараются наловить побольше: мамка на работе в совхозе, папка совсем недавно помер.
Вот мальчишке крупный попался, одной рукой он удочку тащит, другой к рыбе тянется — вдруг сорвется! Ползет под пяткой песчаный донный уступ, мальчишка удочкой неловко взмахивает и исчезает под водой. Девочка сразу ныряет за ним. Всплывают оба через несколько метров ниже по течению. Она тянет его на мелкое за руку, огребается одной рукой часто-часто, хорошо хоть, ноги до дна достают, а у мальчишки на шее зеленая, толщиной в палец, веревочка водорослины, как галстук, в струе полощется. Мальчишка судорожно кашляет, брызги рябят воду, белые точки уплывают, а вокруг них уж вскипают бурунчики — рыбы пробуют.
…Баба Груша прикрывает половиками грядки в огуречнике, чтобы утром иней рассаду не заморозил.
…Жаркий день. Она возле грядок копошится, собирает первый урожай: лук и редиску. Моет и укладывает пучки на дно корзинки, покрывает корзинку чистой тряпицей, идет на площадь возле церкви, садится там на толстый, не расколотый на дрова березовый комелек и раскладывает на тряпице зелень. Вдруг заезжие шофера купят? А ей все лишняя копейка. Соберется сколь-нибудь, вот и пошлет опять Гошке в Москву, в анститут этот: поступил ведь все же после десятилетки — башковитый! Вот мама к ней идет. А баба Груша сидит-посиживает. Белый платок на лоб низенько опустила. Жара. Смола из досок выступает. И нос у бабы Груши весь в поту, как в бисере. Жалко маме бабушку. Садится рядом на корточки, спрашивает: «Ну чё ты, мама, паришься тут? Нету же никого!» — «А как жо, Валя-матушка? Вот после паужны прикатят, да, может, и купит кто…»
…Молодой дядя Егор с чемоданом по деревне идет. Спешит, только песок из-под ботинок брызжет. С дипломом приехал. Бабе Груше штапелю на платье привез, маме — голубую кофту. Радости сколько! Бежит баба Груша по соседям и всем толмит одно и то же: «Парничкя-то моего в Москве робить оставляют!..»
И плачет, и утирает глаза, нос, уголки рта концом белого платка, туго завязанного под остреньким подбородком.
…И опять баба Груша по соседям бежит: «Егорушко эть женился! Повышение ему дают!» А сама опять плачет.
…И опять дядя Егор идет по улице. Большой желтый чемодан в руке несет. Важный! И опять подарки бабушке, маме. И опять слезы. «Почему один? Почему без жены? Почему Эленьку свою не привез, нам не показал?»
Все это было, когда ее и на свете еще не было. А вот листочек, который ей мама дала и сказала: «Беги, доченька, на почту, подай эту бумажку почтальонше и вот деньги тоже подай. Она сама все знает, как сделать… Да сдачу взять не забудь! Слышишь? Беги ты скорее, родненькая моя!» — Она тот листочек будто до сих пор в руке держит. И зеленую трехрублевку тоже. И бежит босиком по песку, разметывая его пятками в стороны, спотыкается и опять бежит, а дорога плывет перед глазами, деревья двоятся от слез: умерла баба Груша! А на другой день мама держит в руках другой листок. И лицо у нее становится белое-белое, а платок на голове черный-черный. «Не мо-жет!» — стонет она и садится мимо табуретки. Отец подхватывает ее у самого пола, укладывает на кровать. И поднимает с половиков не один, а два листка. «Чтоб он подавился своими грошами!..» — кричит он и ругается матом. Старушки шикают на него, и он замолкает. Больше она никогда от отца про дядю ничего не слышала. Разве только в тот самый раз на первых летних каникулах еще…
Надя вскакивает и опрометью выбегает из вагона: проехала две остановки лишних! Она возвращается на нужную станцию, переходит на другую линию, и опять ей везет: есть пустое одиночное сиденье в конце вагона…
«Поезжай, дочка. Чем черт не шутит? И Егор, может, поговорит где следует. Все ж таки он тебе родной дядя. Я писала ему…» Она стоит перед матерью в белом форменном фартуке: через час последний звонок! И радуется, что поедет в Москву, и хочет увидеть дядю Егора, маминого брата, большого и очень занятого человека. Если бы не его пример, может быть, никогда не возникла в ее голове мысль об университете. Вот ведь смог же он? И она поступит!..
Когда Надя пришла в гости к дяде во второй раз, дверь ей открыла полная темноволосая женщина. «Тетя», — догадалась Надя. Она поздоровалась и спросила: «А дядя Егор дома? Я его племянница, Надя…» — «Здравствуйте-здравствуйте, Надя! — Тетя улыбнулась одними губами. — Меня зовут Эльвира Борисовна». — Она низко наклонила голову и в поклоне этом как бы ощупала взглядом Надю с ног до головы.
В прихожую вышел дядя. «Здрасьте, дядя Егор! — обрадовалась Надя. — Я…» Она хотела сказать «поступила!», но вдруг осеклась и спрятала руки за спину, как провинившаяся школьница. Взглянула на Эльвиру Борисовну. Та многозначительно смотрела на дядю, но, поймав Надин взгляд, тут же благосклонно улыбнулась, прикоснулась к ее руке. «Надя, я вас очень прошу, не зовите его больше Егором. Мне не нравится это имя. Оно какое-то грубое. — Эльвира Борисовна все с той же улыбкой посмотрела на дядю. — Его все давно называют Георгием. Правда, это лучше?»
Надя совсем растерялась, покраснела, опустила глаза и боялась их поднять. Дядя спокойно сказал: «Эля, я тебя прошу… Приготовь кофе. Будь любезна…» Тетя ушла, а дядя шагнул к ней: «Что же ты стоишь? Проходи! Ну как? Тебя можно поздравить? — Надя кивнула. — Молодец! Молодец!» — Он потрепал ее по плечу. Потом поводил по квартире, накормил в огромной кухне бутербродами с очень вкусным мясом и напоил кофе. И все говорил о том, какая в Москве сложная жизнь, совсем не то, что в деревне, что к этому надо быть готовым и многое просто не принимать близко к сердцу. Надя слушала молча, благодарно взглядывала на него, и хотя рассуждения его не совсем понимала, все равно часто кивала.
Вернулась домой Люда, ее сестра-одногодка. Дядя их познакомил. И Люда повела Надю в свою комнату. Переодеваясь из джинсов в халат, Люда кивнула на распахнутую дверцу платяного шкафа: «Последний стон! Предок у меня фирмовый!» И это было так: у Нади разбежались глаза.
А потом они все вместе смотрели громадный цветной телевизор. Надя впервые видела такой: изображение — трудно передать словами, просто хочется смотреть, и все.
Потом тетя Эля и Люда за чем-то вышли. И она, забывшись, опять начала было: «Дядя Егор…» Тут же в комнату вошла, будто ждала под дверью, Эльвира Борисовна и опять сказала: «Надя, милая, я тебя уже просила, зови его Георгий! Неужели это так трудно?» Надя снова покраснела. Дядя весело хмыкнул, потрепал ее по плечу и сказал: «В самом деле, Наденька, я от Егора как-то уж и отвык. Зови меня просто дядей Жорой».
В первый год учебы она была у них еще раза два. «Приветы передать, мать же пишет», — убеждала себя, не сознаваясь в смутной для себя самой причине, что ходит, пряча неловкость, чтобы лишний раз посмотреть, как живут родственники-москвичи, почувствовать и свою причастность к этой жизни, непонятно чем влекущей и так же непонятно чем отталкивающей.
Хотелось Наде и поближе сойтись с Людкой, тоже студенткой. Но разговор у них как-то не клеился. И Люда, чтобы заполнить пустоту, то включала японский магнитофон и начинала танцевать или сидела в кресле, закрыв глаза, слушала возбуждающие ритмы, слегка подрагивая пальчиками по валикам кресла, то опять принималась показывать новые наряды. Давала примерить и Наде. И она, рассматривая себя в зеркало то в темно-синем вечернем платье с золотистым шитьем на правом плече, то в невесомом и почти прозрачном голубом — для пляжа, даже и не завидовала этому богатству — что толку? И лишь ахала непритворно: как она во всем этом менялась!
Уходила с горьким чувством. А дядя, провожая, неизменно приглашал: не забывай, заходи!
Дома на первых летних каникулах она стала просить у отца деньги на джинсы. Отец отказывал. Тогда она вспомнила московскую двоюродную сестру как доказательство. «Людка, например, папочка, из джинсов не вылазит! Ясно?» — «И спит, поди-кось, в них?» — Отец улыбнулся так едко, что она взорвалась: «Да хватит тебе!» Отец стал серьезным: «У Людки-то твоей отец-то хоть знаешь кто?» — «Знаю!» — «Кто?» — «Ну, заместитель в каком-то главке или министерстве, я не знаю точно. Так что из этого? Теперь мне, выходит, и джинсы поносить нельзя?» — «Ну почему ж нельзя? Поносить, можно… — Отец снова улыбнулся. — Попроси у той же Людки да и поноси, сбей охотку…» Надя в первый момент даже не нашла, что сказать ему на это, лишь через несколько секунд выпалила: «Ты, пап, что думаешь, Москва — деревня, что ли?! Взял, как тут, на вечер платье у девчонок да в клуб пошел? Ну ты даешь! Это же Москва-а-а!!» — «Что Москва-Москва, я тоже понимаю, — сказал отец. — Да ведь и Людка, как ты говоришь, сестра тебе. Неужели ж по-сестрински на вечер штанов не даст?» Они долго смотрели друг на друга. Надя только и сказала: «Ну ты, па-апка…» — «Да, папка! — жестко повторил отец. — И запомни! Нам с матерью вдвоем два месяца подряд работать надо, чтобы получить столько, сколько Людкин отец в одну получку приносит. Так что Людка твоя для меня не пример! — Он помолчал и сказал спокойнее: — Мы и так тебя не обижаем. Вон мать опять приготовила на пальто, на всякую шурум-бурум… А штаны эти за сто пийсят… Ты же девка! Пойми, не в деньгах дело! Но зачем под мужика-то подделываться?.. Мне на эти ваши штаны смотреть тошно…» — «Не смотри! Тебя никто не заставляет!» — «Нет, дочка, на штаны не дам!»