" – Сегодня я, Прасковья Осиповна, не буду пить кофию, – сказал Иван Яковлевич, – а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца с луком. (То есть Иван Яковлевич хотел бы и того и другого, но знал, что было совершенно невозможно требовать двух вещей разом…). "Пусть дурак ест хлеб; мне же лучше, – подумала про себя супруга: – останется кофию лишняя порция!""
Вот вам Петербург, и таким он был еще и в первых числах февраля 1917 года.
Впрочем, все это – в сторону: к "лошадиным силам" оно касательство имеет лишь чисто ассоциативное – по разным запахам.
"На биржу тащится извозчик…" А какой? Легковые извозчики в Петербурге до революции, вообще говоря, были трех категорий: "простые", "лихачи" и "ваньки".
Простой "ванька" часами дремал на козлах своей пролетки, там, где – уже после того, как он заснул, – остановилась и заснула его "HP" – "лошадиная сила". Он был одет в "форменный" зипун не зипун, тулуп не тулуп, но и пальто это было невозможно назвать… Армяк, что ли. синего сукна, туго подпоясанный и достигавший по ногам почти до щиколоток. Что под армяком – бог его знает, а на голове – устройство, которое я не могу живописать словом: возьмите четвертый том Даля, откройте на слове "шляпа" и увидите там "шляпу кучерскую или прямую"; это оно и есть, типичная, как выражается Владимир Даль, "мужская головная покрышка из твердого припаса".
В этой категории извозчиков опять же были свои верхи и низы. Были осанистые бородачи из деревенских середняков, по-хозяйски топавшие на стоянках вокруг сравнительно нового экипажа могучими ногами в крепких валенках. Такой и пыль с сиденья собьет специальной метелкой из конского длинного волоса, и коня нет-нет да почистит скребничкой, достав ее из-под козел.
А были ездившие "от хозяина" заморенные старички, вроде чеховского Ионы. У этих дрожки дребезжали и скрипели на сто голосов; не было ни одной целой медной бляшки на шлее, все половинки; да и ремешки то все связаны веревочками…
…В десятых годах начальником Главного управления уделов был свиты его величества генерал-майор, князь Виктор Сергеевич Кочубей. Служба его была на Литейном, 39, а жительство он имел на Фурштадтской, 24, ближе близкого. Князю Кочубею было в это время уже не так мало лет; он был высокий, худой – старик не старик, но близко к тому. Каждый день в точно заведенный час он выходил из казенного дома, где правил свою службу, плечистый, в генеральской серой шинели, в фуражке, по-моему с желтым околышем. И в тот же миг от Бассейной, от Пантелеймоновской, по обеим сторонам улицы, не считаясь ни с каким "право держи", к садику против Уделов кидалось десятка полтора "ванек". Но – каких!.. Самых замурзанных, самых худоконных, с ватой, торчащей из зимних тулупов, с чудовищными шапками на головах, с трясущимися руками, в продранных валенках… Князь Кочубей выжидал, пока они выстроятся все вдоль тротуара: "Васятельство, а вот домчу!", "Ваше вяличество – пожалте ко мне!", "Ваше сиятельство, я вас в пятницу вез, довольны остались!"
Он придирчиво шел вдоль ряда "автомедонов" [13], оценивая их убожество, выбирал самую страшную пролетку, самые еле живые санки, самого разнесчастного мужичонку (флюс и одного глаза нет!), поднимался на подножку, садился, выставив набок, на ту же подножку, острые колени длинных ног своих, и, спокойно отдав честь любующимся на это зрелище подчиненным, тюкал пальцем извозчика в спину: "Трогай, братец, трогай, что ж стоишь?"
Подчиненные – граф Нирод, камер-юнкер Маврокордато, камергер Муханов, Николай Николаевич, – посмеивались, пеняли ему:
– Ваше сиятельство, ну побойтесь вы бога! С детства читали: "Богат и славен Кочубей… Там табуны его коней…" Неужто же вы, из табунов-то, приличного выезда себе выбрать не можете?
– Не по средствам, господа, не по средствам… Выезд теперь… не то, что когда-то!
– Мотор завели бы себе, Виктор Сергеевич…
– На сей счет, батенька мой, к князю Виктору Викторовичу адресуйтесь. Это им – моторы, шоферы… Молодежь!..
– Ну так хоть велели бы швейцару приличного извозчика подгонять.
– Мне приличного, вам приличного, а на таком, сударь мой, кто же ездить будет? А мне л такой сойдет…
Он не изменял своему правилу, даже когда ездил завозить визитные карточки по табельным дням сослуживцам, что делал неукоснительно. И наш швейцар Алексей совершенно неожиданно для всех проявил широту образования, доложив однажды моей матери и отцу: "Так что сегодня их сиятельство князь Кочубей… заезжали на этаком Альдебаране-с… Приказали ихнюю карточку в конверте вам передать-с!"
Таков был князь Кочубей, добрый гений "ванек", а может быть, и просто санкт-петербургский оригинал.
Лихачи – другое дело.
Я как-то недавно прочел в одной рукописи молодого автора о старом времени: "По Невскому сплошным потоком неслись лихачи…"
Ну-с, нет-с, такого быть не могло! Лихач был "avis rara" – птица редкая. Двух-трех лихачей можно было порой увидеть возле Европейской гостиницы; можно было, иной раз, остановиться на тротуаре, где-нибудь против Александринки, у Екатерининского сквера, и не без удовольствия поглядеть, как мимо тебя, выбрызгивая с визгом снег из-под полозьев, жарко, как дракон, дыша густым паром, рвущимся из страстно трепещущих ноздрей, проносится храпящий вороной или буланый красавец. И за ним, окаменев до озверения, на козлах, готовый, если прикажут, не то что раздавить какого-то там чиновника Красинского, как кучер Печорина, а целый департамент таких чиновников, а потом хоть вонзиться на всем бегу в Балабинскую гостиницу, перегораживавшую Невский проспект у вокзала между Гончарной и Старо-Невским – "Знай наших!" – сидит этаким Перуном сам лихач… Это – было. Но чтобы они так уж носились взад-вперед по Невскому, как нынче такси, этого я что-то не припоминаю.
Один из газетных королей того времени, и едва ли не "сам" Аркадий Руманов, всесильный временщик "Русского слова", по горячей просьбе француза-журналиста, прибывшего в Россию с одной из бесчисленных военных миссий, согласился в дни войны показать ему "настоящую русскую зимнюю езду".
Был вызван – короли тянутся к королям – самый прославленный лихач того сезона, называли его Сорокой, – могучий старик с бородой Саваофа и глазами конокрада-цыгана. Было сказано:
– Прокати-ка, Сорока, французского барина так, чтоб почувствовал! Однако же не до смерти! Но – важные места ему покажи!
"Се monstre pouf-fard, cet извостшик" [14] вывез журналиста на набережную. У Зимнего тот остановил возницу, показывая на великолепное здание.
– Le palais du tsar, n'est се pas? [15] – бормотал он непонятно, закрывая лицо от стужи. – Тсар-батьюшка, oui?
– Верно, верно, ваше-ство! – закивал головой лихач Сорока, соображая, что француз по-русски – ни слова. – Батюшка, как же! Етакого бы батюшку, да к етакой бы матушке, вот бы мы, тогда, француз, перекрестились!
И для наглядности – ну ни в какую ничего не петрит по-русски человечина, что дите малое! – он осенил себя широким крестом.
Говорят, неделю спустя не то в "Тан", не то в "Фигаро" появилась корреспонденция об этой удивительной поездке. Автор сообщал, что русская езда на санях – занятие для очень крепконервных, но зато сами здешние мужики – люди наивные и патриархальные, сущие дети.
"Я спросил его, живет ли в этом дворце его царь-батюшка? Слезы сыновнего умиления заблестели на его глазах. "Уи, – ответил он мне, – э батюшка, э матушка…" И он истово перекрестился…"
Среди лихачей бывали люди страшные; немало преступлений было скрыто навек благодаря их соучастию; немало темных дел – похищений, насилий, крупных краж – прикрывали они своими широченными спинами. Чаще всего они, эти лихачи, бывали и сводниками, и ростовщиками… Зимой они носились на великолепных беговых санках с медвежьими полостями, с фонарями, вмонтированными в торцовые срезы оглобель; летом – ко дням мировой войны – в отличных кабриолетах на пневматических шинах. Их упряжка, их кони по внешнему блеску, по статям, по рысистым качествам порою могли соперничать с самыми лучшими выездами богатейших людей.
ВейкиСлово "вейкко" по-фински значит: "брат, браток, землячок" – что-то в этом роде. Русское (точнее петербургское) "вейка" для всех нас полвека назад означало нечто весьма приятное: "веселый масленичный извозчик".
Как только начиналась "мясопустная", предшествующая великому посту, неделя (по замыслам церкви, она, собственно, была уже "постной", мирянам нельзя было "вкушать мясную пищу", но пища "сырная" – масло, сметана, молоко, – хоть и была "скоромной", разрешалась. По древней же народной памяти, этот праздник был веселым, плотским пережитком еще языческой Руси, ликованием в честь древних славянских богов, радостью вступления в весну, русским карнавалом. Обжоры наша умели и самый пост превратить в подвиги лакомства – с балыками, с семушкой и белорыбицей, с демьяновыми "ухами" и собакевическими "осетрами". Народ помнил еще, что масленичный понедельник – это "встреча", вторник – "заигрыши", среда – "лакомка", четверг – "разгул"… Народ в деревне выезжал на праздничное катанье на доморощенных рысаках. Чем-то должны были залениться эти катания и в хмуром, щепетильном Питере) – словом, как только приходила "широкая масленица", – город существенно менялся. И главным образом "в транспортном аспекте". Обиженные и огорченные "извозцы" вдруг куда-то исчезали. То есть как – исчезали? Конечно, они были тут же, но держались тише воды, ниже травы, радуясь каждому случайному седоку, не рискуя нигде, ниже и с пьяных, запрашивать нелепую цену, только безнадежно отмахиваясь, когда, нанимая, их спрашивали, согласны ли они везти, допустим, в Тентелеву деревню или к Уткиной заводи. "Да, барин, хоть – к шашку!" [16]