28 февраля. Последний день зимы; солнечно, много ходьбы. Снег черный и, тая, все чернеет. Вчера в “НС” статья о русском языке. Теперь у них. Хотят делать дискуссию.
Ожидание завтрашнего повышения цен, лихорадка в очередях, хватают все подряд, бутылок по 15—20 вина, водки. У пивной драки и прежнее состояние: разве я очерняю действительность в своей прозе? Да я ее обеляю. У дяди Сережи повесился сын. “Стал я как деревяшка”, — говорит дядя Сережа. Приехали из милиции: “Ну, папаша, хоронить тебе не на что”, сидячего опустили в лифте, увезли, ночью сожгли. Нет ничего. “Плохо, — говорит дядя Сережа, — плохо удавленникам и утопленникам, их раз в год поминают”.
А три года назад дядя Сережа ночевал на казенной койке, но так как нигде не работал, то не заплатил. И вот эта бумага нашла его в кочегарах, и тридцатку выдернули из получки. С горя надрался, попал в казенную ночлежку (вытрезвитель) снова. Платить нечем, из кочегаров ушел.
— Сережа, — говорю ему, — копи деньги на черный день.
— А счас что, светлый? — говорит он.
Одна из причин позднего созревания писателей, сошлюсь на Распутина, в том, что мы лишены мудрых книг. Может быть, мы готовим только почву для будущего. Во всяком случае, в воздухе ожидания.
1 марта. Первый день весны; день тусклый, пасмурно. Возил маму в центр. Был в Покровском соборе, не был там очень давно. Холодина страшная. Внутри носятся ребятишки — негры, раздетые. Кирпичи вытерты до половины, но раствор возвышается. Нашел вид из окна такой, чтоб не попало ничего современного, пытался представить, как было в утро стрелецкой казни, во время обстрелов Кремля.
В ГУМе забавные сцены новых цен, да что о них!
У Сережи событие — прислан счет из крематория за сожжение трупа. Из Братиславы (но это давно, просто, чтоб не кончать запись крематорием) пришел журнал “Ревю...” с публикацией.
8 марта. Более идиотского праздника, чем 8 Марта, уже не придумать. В нем все ублюдочно, начиная с распродажи лежалых товаров до оскорбительной подачки внимания женщинам раз в год. В их глупые головы вбивается дикая мысль о равенстве. Это из тех идей, когда “под знаком равенства и братства... зреют темные дела”. Эта идея уже разрушила семью и разрушает остатки мужественности. Нравственность подточена.
Но что ж это я? Ведь “Новый мир” подписал со мной договор на повесть. Радость великая, а уверенности в публикации нет.
9 марта. День езды. Звонки. Мама завтра уезжает. Приехал, звонил Распутин, летит в Лейпциг. Из Кирова звонили, дают полосу — статью о языке в виде интервью.
Состояние печали — грех, но отчего печаль и грех? Мама завтра уезжает — грустно. Вот не работал эти дни, но не жаль: говорил с ней.
11 марта.
Крупина Н. Л.
Мальчик.
Вес 3400.
Рост 50.
Это бумажка с доски объявлений.
И много, целых 10 дней прошло. Уже он дома, три ночи. Три раза купали. Ночью спит плохо, днем не нарадуемся. Пеленки, страхи, усталость — дела известные, все описанные. Главное пало на Надю. Молодыми надо рожать, молодыми!
Стояли солнечные дни. Роддом около Андроникова монастыря. Сильно таяло. Везли в такси обратно — загазованный Волгоградский проспект. Бледнеющее лицо Кати. Страх за ребенка. Отец-герой — двое...
Сейчас 20-е. Надю еле выгнал на улицу. Впервые морозно, солнечно, а то грязь.
Назвала Надя сына Володей. Хотелось Ванечкой. Но вся родня хлопалась в обморок — не надо. А раз уговорились, что сына нарекает мать, то все. Вовочка сейчас спит в большой комнате, у окна под цветами. Весь в меня, говорит хор свидетелей, но много Надиного, губы, ямки на щечках, ушки, мой лоб, ресницы, подбородок, волосы и, как выражается Катя, брови великого старца у нас тоже одинаковые. Катя старается помогать. В доме чисто и обеспылено.
Не работаю, это ясно, эти десять дней. Искал кроватку, пер ее, да мало ли всего.
И все-таки легче, чем с Катей. Она уже и сама всякий раз бежит к братику-мартику, но и тяжелей — Наде за 30, мне под 40. Впервые ощутил груз лет, а надо бы омолодиться, возродиться. В честь меня назван сын. О, хитрая, расчетливая жена — я должен буду быть достоин примера.
Звонков мильён. Радость в начале сродни телячьему восторгу. Потом — обязанность. Пискнул. Закряхтел, иду.
Вовик плачет ночами. Надя враз и полнеет, и исхудала. Сейчас, в какие-то веки, спят вдвоем. Он красивый, умный, страдающий. Надя говорит: “Он так глядит, что я знаю, он большой, только притворился маленьким”.
Катя то сбегает погулять с подружками, то вдруг тоскует по братику. Был врач, говорит: малыш хороший. Не ездил благодаря малышу дважды в ЦДЛ; спасибо, сын, — реже надо бывать в гадюшниках.
И вот прошел месяц.
Ребенок, болезни Нади, ночи, купание.
Деньгам каюк. Договоров не дают. Хоть и унижался визитами. Хоть и составлял заявку.
Мальчик, сын, растет. Гуляю с коляской, стараясь читать. То “Школу для дураков”, то “Антихриста”, а то полупудовую рукопись о казачестве. Мальчик плачет иногда в глубине кружевной накидки. Ветры, ветры, присесть негде, не знаешь, как повернуть коляску, чтоб уберечь.
Горят костры на пустыре, мальчишки бросают в них стреляющие камни.
29/IV. Бог милует, думал, вспоминая прошлогоднюю ночь на Пасху — драку, кровь, — нет, не помиловал, да и тяжко: драка, но не парней, как в прошлом году, а ребятишек лет по 10—11, но так, что страшно — и до крови, и с пинанием лежащих по ребрам, ох, тяжело, тяжесть такая, что смутно надолго. И ручка так тяжело, затяжно пишет. Надя побежала разнимать, я с коляской туда же, да что? Разняли, а вражда осталась и прорвется, уж прорвалась, верно, без нас. Сейчас ночь. Только что из церкви на четвертом километре. (Покровский собор). Записал за здравие родителей, и жену, и детей. Поставил свечи. Старушки, завернутые в белые платы, сидят, набираясь сил для Всенощной. Пробуют электричество, и дважды воссияло “ХВ” — “Христос Воскресе”. Но столько мильтонов, столько пьяной дружины, гадко, — смеются, копятся на Рогожском кладбище.
Горят внутри церкви груды свечей. Читают, сменяясь, у предалтарной иконы. Торопливо, но уверенно ходят бородатые служки. Крестятся быстро, энергично. А еще что-то было? Было, да. Ветер был, бег через рельсы, включение в прежнее хамство скученных людей.
Вот и ночь.
И скоро запоют: “Христос воскресе из мертвых”. Одно спасет и оправдает — работа во имя православия.
2 мая. Три недели прошло. Вышла статья в “Сов. России”. Вычитывал дважды гранки и верстку в “Правде”, напечатана статья обо мне в “ЛГ”.
Приезжал Гребнев и жил 4 дня, очень хорошо. Хоть и впадали в русский грех, но говорили много полночей подряд.
Была Гурли Линден, шведка, и намучился же я. И Гребнев заодно.
Открыт новый пивной зал, вот и избеги связей с жизнью. Позавчера впервые видел драку, после которой не осталось горечи. Двое сцепились. Милиционер участковый, капитан, шериф, подскочил и накостылял обоим. Вначале тому, кто больше виноват. Удовольствие посетителей пивзала.
Сережа в своей пивной перестал пить пиво, тоскует — какой смысл в сборе кружек?
На серьезную запись нет времени, пишу на коляске, стоя у магазина. В магазине очередь, в очереди Надя.
6 сентября. Завтра З7.
Вот первый символ — потерял в канун авторучку, которой написал и “Живую воду”, и остальное после. Может быть, знак поворота к новой манере? Может быть.
Был очерково-статейный период. Вчера отвез очерк о музеях и статью о судьбах молодых писателей в провинции.
Из Быкова увез бумаги. Спасибо и Быкову — хоть и не ночевал там, но все же что-то написал — 7 рассказов и крохотную повесть.
Лазил на быковскую баженовскую колокольню, все чисто по-большевистски засрано.
Сын возродил меня. Живу им, его смехом, его радостью и любовью ко мне. Наде достается, особенно ночами. Она похорошела. Катя любит брата, он ее. Даже нехватки-недостатки не снижают радость.
11 сентября. Как рубеж, как далеко поле Куликово! Вернулся, и только оно в глазах. Надя и Катя верят, что я был на Куликовом поле, а мне кажется — приснилось. Нет, был! Даст Бог, и буду.
И в Ясной был 9-го в 150-летие Толстого, но впечатление ничтожно: сотни тысяч давящихся людей, репродукторы на дубах, толкотня у могилы, прожектора и треск кинохроники, милиционеров больше, чем деревьев... а на Поле был один. Огромное небо — солнце и ветер. И у Дона был, и водой умылся, и разулся, и вброд его перешел там, где переходили мужики 598 лет назад.
Один был! Как не печаль, ведь был-то в годовщину битвы — 8 января. Все сделаю, чтобы на будущий год было много, а в 600-летие — толпы. Пусть без святости многие, пусть, она у всех и не бывала, но хоть что-то, и именно у русских, есть всегда. Ночь не спал накануне, поезд и ожидание автобуса четыре часа и автобус еще четыре, да еще один, но все перекрылось радостью и печалью — лежал на траве у памятника, на спине, — небо огромное, коршун разглядывал меня с облаков, и налетела дрема, а когда очнулся, то лежал в тени креста памятника. Взял земли из центра, перекрестил, смешал с землей от родного дома. В музее искали меня, и мы немножко посидели с этими прекрасными женщинами. Я вез свою книгу язычески сжечь в жертву Полю, но подарил К. М. Алексеевой.