— Кому же ее исполнять, как не вам? Ах, папенька! у меня к вам большая просьба…
— Ну, что такое?
— Предоставьте мне одну маленькую рольку, хоть бы дьячка!
— Эк куда хватил!
— Да я в Нежине играл уже в трех пьесах, и с успехом; а вашего «Простака» знаю почти как «Отче наш». Умоляю вас, милый папенька…
— Во-первых, голубчик, роль Хомы Григоровича вовсе не такая маленькая; во-вторых, она уже обещана…
— Кому?
— Павлу Степановичу, с которым мы ее даже прорепетировали…
— О! я его упрошу уступить ее мне. Только вы, папенька, пожалуйста, не противтесь; он хоть упрям, как всякий хохол, но добр…
— Побачимо, побачимо, як попадеться нашему теляти вовка пиймати. Странное, право, дело: от кого у тебя, Никоша, эта страсть к сцене?
— Очень странно! — рассмеялся Никоша, — отец терпеть не может театра, а сын им только бредит! Может статься, впрочем, в нашей семье и раньше уже были записные актеры?
— Нет, бог миловал. Род Гоголей-Яновских старый дворянский[27], так же, как и род моей покойной маменьки, а твоей бабушки, Татьяны Семеновны: по отцу своему она происходила прямехонько от Якова Лизогуба, генерал-фельдцейхмейстера Великого Петра, а по матери — от знатного шляхтича, киевского полковника Танского, который выселился из Польши также еще при Петре и со славой воевал в царском войске против шведов.
— А правду, папенька, говорят, что дедушка Афанасий Демьянович бабушку Татьяну Семеновну из родительского дома выкрал?
— «Выкрал»! Разве можно, Никоша, о родном деде своем так выражаться?
— А как же сказать-то?
— Похитил.
— Но для чего ему было похищать ее? Родители бабушки, стало быть, были против их брака?
— Стало быть. Дедушка твой хоть и был человек с образованием, потому что окончил Киевскую духовную академию и потом учительствовал, но, по мнению Семена Лизогуба, он все же, как бурсак, был не чета его, бунчукового товарища, дочери.
— Так где же те сошлись так близко без ведома родителей? Дедушка, верно, был вхож в дом Лизогубов?
— Да, он обучал детей у ближайших их соседей и так успешно, особенно языкам латинскому и немецкому, что отец Татьяны Семеновны, совсем молоденькой еще тогда барышни, пригласил его давать и ей уроки.
— Из латыни?
— А уж о сем история умалчивает; вернее же, из немецкого. Известно только, что уроки прервались внезапно: в один прекрасный день учитель переслал ученице в скорлупе грецкого ореха записочку, в коей предлагал ей руку и сердце.
— Каков дедушка-то! И бабушка тотчас согласилась?
— Не тотчас. Дело обошлось не без душевной борьбы. Но в конце концов уступила.
— И тайно обвенчалась? Точно как в романе! А родители бабушки что же?
— Что им оставалось? Положили гнев на милость.
— А что, папенька, вы позволите мне еще один вопрос, который меня, как сына, интересует более, чем всякого другого: у вас самих-то с маменькой не было романа?
Черты Василия Афанасьевича приняли торжественно-серьезное выражение. Помолчав немного, он пытливо заглянул в глаза сына и промолвил:
— Романа в смысле ряда занимательных приключений у нас не было, да и быть не могло: я был уже подростком, когда маменька твоя была еще в пеленках; а когда я к ней присватался, ей было всего 13 лет. До романов ли тут? Нет, то была простая, но самая светлая идиллия, какой ни Гесснеру, ни Карамзину во век бы не выдумать.
— Все равно, папенька, расскажите, пожалуйста, как это было! Вы такой бесподобный рассказчик…
— Забавные анекдоты передавать я, точно, умею, но тут, друг мой, дело иное: глубокие, нежные сантименты, для твоего возраста недоступные…
— Но понять-то их все-таки не мудрость какая? Не такой же я малолетний! Голубчик папенька!..
— Гм… В некотором отношении тебе, молокососу, пожалуй, в самом деле небесполезно получить благовременно понятие о чистых идиллических чувствах, тем более, что — почем знать? — придется ли еще нам с тобой говорить об этом, долго ли еще проживу я?
— Что вы, папенька!
— Да, дружок, все мы под богом ходим… С чего начать-то?
— А с первой встречи вашей с маменькой.
— Что разуметь под нашей первой встречей? Был я тогда таким вот, как ты, беспардонным школяром. Папенька мой, дослужившись до чина полкового писаря, а по нынешнему — майора, записал меня, по обычаю того времени, чуть не со дня рождения в военную службу, и семи лет я уже числился заочно корнетом. Но воспитывался я, как и папенька, в бурсе. Так-то вот мне, тринадцатилетнему бурсаку, явилась в сновидении Царица Небесная и указала мне девочку-младенца, якобы мою будущую спутницу жизни. Недолго погодя меня повезли к Трощинским в Ярески. Сам Дмитрий Прокофьевич служил тогда еще в Петербурге, и застали мы в Яресках только бабушку, Анну Матвеевну.
— Она ведь вдова его старшего брата, Андрея Прокофьевича?
— Да, и через нее-то, урожденную Косяровскую, родную тетку твоей маменьки, мы и состоим в родстве с Трощинскими. Единственный сын ее, Андрей Андреевич, состоял уже тогда на военной службе, и, скучая одна в деревне, она взяла к себе на воспитание шестинедельную племянницу Машеньку, дочку своего брата, Ивана Матвеевича Косяровского, служившего в то время в Орле. Как улицезрел я ее тут, младенца, так моментально признал в ней свою нареченную из вещего сна, мигом понял, что вот с кем судьба моя связана навеки… И в таковом-то непоколебимом убеждении я, подрастая и мужая, издали тихомолком наблюдал с тайным восхищением, как малютка из года в год превращалась в прелестнейшую девочку.
— Так маменька уже девочкой была хороша собой?
— Прелестна, говорю тебе! Для меня, по крайней мере, милее ее в целом мире ни раньше, ни позже никого не бывало. Но замечательнее всего была у нее нежность, белизна кожи, за которую бабушка Анна Матвеевна так и прозвала ее «белянкой».
— А у кого училась маменька?
— Читать да писать? Все у нее же — добрейшей своей тетушки. Девочка так привязалась к тетке, что горько плакала, когда отец, выйдя в отставку, потребовал ее к себе. На усиленные просьбы Анны Матвеевны он вскоре возвратил ей девочку. Но когда он затем снова поступил на службу почтмейстером в Харькове, то вторично отобрал ее у тетки. Раньше, на военной службе, он уже лишился одного глаза, и доктора настояли на том, чтобы он окончательно подал в отставку. Тут он со всей семьей, в том числе и с Машенькой, поселился на хуторе по соседству от нас.
— То-то, я думаю, вам была радость! И часто вы их там навещали?
— Вначале не так часто: отца ее стеснялся. Но однажды как-то я заехал к старику посоветоваться насчет службы в Харькове. А он давно уже прихварывал, и мысли о смерти все чаще его беспокоили. «Не о себе тревожусь, — сказал он мне тут и дал указание на детей, — вот моя забота». А я взлянул на Машеньку, которой в скорости тринадцать должно было стукнуть, и подумал про себя: «От одной-то я вас скоро избавлю!»
— Но тогда еще не объяснились?
— Нет, потому что искал случая сперва объясниться с ней самой.
— Так маменька по детской невинности своей ничего еще не замечала?
— Как уж не заметить? Особливо, когда она, случалось, гостила у тетки в Яресках, а я ни с того, ни с сего то и дело наезжал к ним, либо летним вечером, бывало, с того берега Пела музыкой ей весть о себе подавал. И выйдет она с девушками, как в старые времена боярышня с мамками, няньками да сенными девушками, погулять по бережку; а я по той стороне речки, из-под кустов, невидимым пастушком музыцирую вслед за ними. Словом, новейшие Филимон и Бавкида.
— Но в конце концов-то все же изъяснились?
— Да, и сделалось оно как-то само собой. Завернул я опять к ним, будто мимоездом. Анна Матвеевна куда-то отлучилась по хозяйству, а на вопрос мой людям: где барышня? — «вышли, мол, в сад погулять». Спустился и я в сад. Тут Машенька мне из боковой аллейки прямо навстречу. Столкнулись лицом к лицу.
Ах!
Вся, голубушка, так и вспыхнула огнем, словно почуяла сердцем, что вот когда должна судьба ее решиться, и без оглядки порх от меня вон. Я же за ней, нагнал уже в доме.
— Куда вы, Марья Ивановна? Погодите же меня.
Остановилась, еле дух переводит и глаз поднять не смеет.
— Разве я такой уж страшный?
Молчит, сама как лист дрожит. Жаль мне ее стало, бедненькую, ободрить хотелось.
— Слышали вы намедни мою музыку? — говорю.
— Слышала…
А у самой углы милого алого ротика, знай, подергивает, точно слезы близко.
— Что же, верно, не понравилось?
— Понравилось. Но…
Запнулась и опять замолкла.
— Но что же-с?
— Больше слушать вас мне никак нельзя-с.
— О! это почему же?
— Потому что, когда я рассказала про вашу музыку тетеньке, она строго-настрого запретила мне ходить так далеко от дому…
И на ресницах у девоньки моей заблистали две слезинки. Тут я уже не вытерпел, взял ее за ручку.