Однако к вечеру на меня навалилась усталость. Эйфория и чувство неземного пропали. В сумерках пейзаж стал унылым до боли в зубах. Я стал все чаще смотреть на компас. У меня пропала уверенность в правильности направления; со временем это переросло в сомнения куда больше. Мне стало вдруг казаться, что на самом деле я никуда не иду, а просто двигаюсь по кругу, центр которого лежит за пределами этой реальности. Таким образом, продолжая двигаться, я вращаюсь по окружности воронки невидимого водоворота, постепенно приближаясь к его середине, являющей собою пустоту. Каждый раз, когда шест проваливался в какую-нибудь яму, я вздрагивал и бледнел. Иногда мне приходилось останавливаться и стоять, чтобы унять дрожь в коленях. Кроме того, с наступлением темноты, я чувствовал, что вода вокруг моих сапог делается холоднее и как бы плотнее, наподобие масла. Иногда же, напротив, ощущение сопротивления пропадало, и мне начинало казаться, что я двигаюсь сквозь холодный и невещественный поток бытия.
Все это было неопровержимыми признаками надвигающейся депрессии. Ситуация тем более усугублялось, что Марина действительно оказалась серьезно больна. Весь первый день она жаловалась на сильную головную боль и почти не могла есть, ссылаясь на тошноту. К вечеру, ближе к ночи, когда я, привязав плот к дереву. Залез на него поесть и обсушиться, у нее поднялась высокая температура. Она лежала в палатке, не в силах пошевелиться. Я, в свою очередь, прикладывал ей на лоб холодные компрессы. Ударная доза аспирина, которую я заставил ее принять, немного сбила температуру, и кризис, казалось, начал постепенно проходить. Однако к утру все повторилось снова. С первыми лучами солнца Марина впала в бред. Я был слишком усталым и разбитым бессонной ночью, чтобы прислушиваться, но, мне кажется, у нее начались галлюцинации. Она говорила с разными людьми, одни из которых были далеко от сюда, а другие - мертвы. Когда, несколько часов спустя, я забрался на плот, чтобы поесть, то с ужасом осознал, что мертвецов среди ее невидимых собеседников стало гораздо больше. Они теснили живых, приспосабливая под себя и самое реальность. Из ее отрывочных слов я понял, что она воспринимает все окружающее как бесконечную жаркую пустыню, в которой никогда не заходит солнце, а дюны ползают подобно океанским волнам.
Я разрывался между двумя огнями, каждый из которых был костром долга. Первый был долгом перед теми, кто звал меня в Москву и чье письмо принес почтальон перед самым наводнением. Второй был мои долгом перед Мариной, положение которой ухудшалось ежечасно. И если первый заставлял меня тянуть вперед мой плот, шагая сквозь холодный весенний паводок, то второй, напротив, призывал прекратить движение и посвятить себя уходу за больной девушкой, которую я - теперь это казалось таким далеким - когда-то думал, что люблю.
Движимый скорее интуицией, а не твердым знанием, я решил ее осмотреть. Ужас вошел в мои глаза и остался в их глубине. Ее язык заметно потемнел и распух - казалось, еще немного, и она задохнется, не сумев вдохнуть. Под мышками и в паховой области появились вздутия, похожие на пузырьки воздуха, окруженные концентрическими кругами. Я смотрел на них и уповал только на то, чтобы ей до самой смерти было позволено оставаться в пустыне ее галлюцинаций и беседовать там с мертвыми и теми немногими из живых, тени которых осмелились последовать за ней.
Мое сознание, напротив, было ясным. Лишь на сомом его горизонте возникла черная точка, стремительно приближающаяся к тому месту, с которого я смотрел на нее свои внутренним взором. Вскоре я понял, что это - слово, и когда оно наконец возникло передо мной я увидел, что это - слово "ЧУМА". Кажется, в это мгновение внутренние оковы здравого смысла на миг распались, и я захохотал, не умея сдержать собственного смеха, который рвался из моего горла. о ужас, осевший в моих глазах, был слишком силен, и потому он сумел перебороть этот страшный смех. Я поспешно покинул плот, оставив Марину в палатке наедине с ее видениями. Оказавшись в воде, я достал из кармана компас, карту и сверил направление. Затем я снова впрягся и пошел вперед, а плот, как и раньше, плыл вслед за мной. Внутри меня воцарилось молчание.
Я стоял в самом центре водоворота. Те два огня, которые поочередно жгли мою душу, исчезли. Долг перед обществом и долг перед женщиной растаяли в смертоносном дыхании болезни. Растеряно оглядевшись, я увидел, что деревья, торчащие из воды, движутся мне навстречу неровной, спотыкающейся походкой, и понял, что мои ноги продолжают идти, в то время как сам я давно уже стою на месте как пахарь из хокку Кёрая. И пока мои ноги шли вперед, я думал об охотнике и добыче.
Охотник и добыча переплетены в необычном танце. В этом танце они меняются местами. Сущность этой перемены, больше похожей на игру, заключается в том, что добыча ускользает от охотника в тот самый момент, когда он торжествует свою победу. Смерть - это нора, в которую не полезет ни одна собака. Когда добыча скрывается таким образом, она больше не принадлежит охотнику. Она не принадлежит никому. Ее укрытие, ее маленькая смерть немедленно делается частью великой Смерти, которая родилась во времена Адама и с тех пор росла, поглощая все те бесчисленные смерти, в которых скрываются жизни. И вот охотник остается наедине со смертью точно также, как это только что было с его добычей, которую он держит за уши или снимает с крючка. Человек обычно не этого. Он думает о другом. о это знание доступно кошкам. Посмотрите, как играет с мышью кот. Мы думаем, он изображает охоту, но это не так. Кот, подцепляющий на коготь мертвую мышь, не играет; он говорит со смертью. Таков способ котов. Они всю жизнь говорят со смертью, и она открывает им час их собственной гибели, чтобы они успели приготовиться. В Древнем Египте кошки считались священными. Во дворце фараона их было столько, что когда в кто-то приближался к чертогам вечности, то Смерть, у которой в Египте была черная голова собаки с острыми торчащими ушами, порой не могла войти и взять назначенное ей, пока он сам не приказывал слугам, чтобы те вынесли его ложе из дворца, ибо кошки чуют смерть. И если они вызывают ее на беседу, она не может отказать. Человек же не говорит со смертью. Он всю жизнь избегает ее, поэтому она и приходит к нему как тать в ночи и берет свое, а он лишь смотрит и молчит. Мы не готовы к тому, чтобы встретить смерть лицом к лицу.
Вот так я думал. Мои ноги продолжали идти, хотя в том больше не было необходимости. Я все тащил плот, а глубоко подо мной мой двойник из прошлого толкал вверх по склону огромный камень. Осознание нашего соседства привело за собой понимание объединяющего нас долга. Это был совершенно особый вид долга - долг перед вечностью, который со стороны кажется совершенно бессмысленным, потому что это - единственный вид долга, который мы принимаем на себя добровольно. В его бессмысленности раскрывается высший смысл, также как в дисциплине раскрывается высшая свобода.
Образы детства вновь овладели мной. Я впал в отрешенность, и тогда, среди наступившего молчания я услышал слова. Кто-то говорил со мной, и я отвечал ему шагами усталых ног, болью в суставах и стертыми до крови мозолями. Я продолжал идти и знал, что пока я буду способен двигаться, я буду говорить.
Москва, 1997
Илья Диков
Апокалипсис для избранных
С позволения читающей публики я начну публиковать куски из своего нового на сей раз более или менее крупного произаического произведения панорамных зарисовок Москвы 90-х на фоне сюжета в духе Маркеса - причём, самое смешное, взятого из реальной жизни.
Эпиграф: "Вы научитесь... управлять своими сновидениями, ... день за днём... превращая ваши сны в дневную реальность."
Патрисия Гарфилд, "Сновидения"
Вступление
Двадцатый век, привыкший ко всему и вся, а под старость так и вовсе утративший способность удивляться всяческим катастрофам и потрясениям, тихо догнивал под московскими заборами, измождённым бомжом глядючи на сильных мира сего, несомненно уже беременных, судя хоть по тем же животам, веком двадцать первым. Москва менялась как могла, пытаясь даже делать дорогостоящую операцию по перетяжке морщин и всяческому омолаживанию. Вообще что-то менялось-таки, _снова_ менялось, вопреки пугливому бурчанию сильных мира о том, что всё как было, так есть и будет, а животы у них толстые просто от государственных забот, а вовсе не от близости нового века. Только вечно двадцатилетние нытики-студенты, почётные тараканы московских общежитий, были как бы вне этого. Отрешившись от всего мира, они с мрачным упорством уделывали водку в своих конурках, пели песни середины отходящего века про наркотики, любовь и гадкую советскую власть, зубрили к зачётам тарабарскую учёность, а после оных радикальными средствами пытались вышибить её из головы... Их было жальче всего - оторвышей, оскрёбышей и обломышей былой жизни. По сравнению с ними даже эти перманентные московские старушки, которые днём блокадно-стоически мёрзли около метро, толкая хлеб и сигареты, вечером смотрели по чёрно-белому "теливизиру" двести лохматую серию мексиканского фильма про грудастых тёть с большими заплаканными глазами, а ночью в своих потухающе-чувственных снах видели возвращение советов и собесов - так вот, даже они выглядели более современно, чем эти архаичные вузовские очкарики.