Загадочность и таинственность женской улыбки в том, что женщина, улыбаясь улыбкой Джоконды, просто ещё не назначила себе цену. В те доли секунды, когда в прелестной женской головке идёт подсчёт собственных достоинств, когда в её душе, если душа есть у женщин, работают одновременно все современные компьютеры, когда она одинаково побаивается и передорожить, чтобы не потерять любящего, и не продешевить, — вот в этот-то момент её губы и трогает загадочная улыбка. Загадка в том, что ни она, ни мадонна ещё не знают, сколько она назначит. Я не о деньгах или духах, цветах и билетах в театр сейчас, конечно, говорю. Я говорю про кусок сердца и жизни, который она потребует, и не только потребует, а наверняка возьмёт у своего несчастного избранника.
Не помню, как подъехал синьор Ливио — очаровательный парень, давнишний знакомый капитана, коммунист, как он с ходу заказал кое-что покрепче пива. Как подсели к нам карабинеры, какими чудесными парнями они скоро раскрылись, как орали мы с ними «Бандьера Росса». Как шли мы потом сквозь аспидно-чёрную ночь на судно, а возле трапа нас ждал сюрприз — наши друзья карабинеры и обаятельный синьор Ливио с ящиком «москолы» и двадцатью куличами — Пасха же только-только прошла, — и мы слегка пригубили «москолы», чтобы не обидеть наших друзей. Обо всём этом я ничего не помню, потому что такие вещи нам, советским морякам, не рекомендуются, и ничего этого не было, всё мне приснилось в чудесном сне.
Только итальянка за стойкой не была сном. Дай ей Бог хорошего жениха! Она смыла с наших душ память о трёх сутках одиннадцатибалльного шторма в Бискайе.
27 декабря выгрузки не было «по обычаям порта». Отмечался праздник памяти святого Стефана.
Избранный в число первых семи дьяконов церкви, Стефан, как образованный эллинист, не ограничивался служением в трапезах, но смело и убедительно проповедовал Евангелие и победоносно вёл прения о вере в синагогах. Фанатики обвинили его в богохульстве и осудили на смерть. Он был побит камнями, причём среди участников казни был и юноша Савл, впоследствии великий апостол Павел. Насильственно была прекращена жизнь благовестника, который впервые ясно выдвигал идею вселенского христианства, предназначенного объять мир, — идею, главным провозвестником которой впоследствии сделался апостол Павел. Апостол Павел, как известно, дошёл до Рима, умудрился обратить в свою веру любимую наложницу императора Нерона и тогда уже лишился головы, автоматически став святым.
Таким образом, в празднике святого Стефана есть нечто, напоминающее отцам и дедам о том, что и они, как их сыновья и внуки, совершали в юности необдуманные поступки. Побивая каменьями ближнего своего, молодые люди не должны терять надежду на то, что в будущем они станут святыми апостолами.
Вероятно, поэтому весь длинный праздничный день на конце мола сидели девочки-девушки и кидали камни в набегавшие слабые волны — тренировались. Девочки-девушки были одеты в красные брюки и змеино-зелёные кофточки. Над красно-зелёным ветер завихрял чёрные распущенные волосы.
Провинциальная скука праздничного безделья сползала на причал с горестно пустынных берегов. Вероятно, самое тягостное в Арбатаксе — праздники. Причём, как часто бывает в человеческом мире, эта тягостная скука обволокла и нас.
В пику святому Стефану мы проводили политзанятия. Самые умные и высокообразованные командиры изучали политэкономию социализма, выясняли, из чего состоит наш валовой национальный доход. Через полчасика после начала занятий Людмила Ивановна заявила протест. Или она уходит в каюту и будет изучать национальный доход в одиночестве, то есть будет вязать кофточку внуку и вырезать из губки занятные фигурки дельфинов и белочек, или все мы прекратим курить. Так как изучение политэкономии процесс мучительный, а мужчины привыкли в мучительные моменты жизни смолить сигареты, то помполит был вынужден благословить Людмилу Ивановну на одиночество.
Мы с завистью смотрели, как наша радистка, бормоча на ходу: «Два года до пенсии, а я буду дым глотать регистровыми тоннами…» — вылезала из-за стола.
Политэкономы немножко оживились только тогда, когда к судну начали подкатывать автомобили, набитые сардами, как сардины в банках.
Машина останавливается метрах в пятидесяти от трапа. Семейство не вылезает. Двенадцать, а то и четырнадцать глаз смотрят на теплоход. И даже у автомобиля делается вид вопросительный: можно или нельзя? Пустят или не пустят эти русские? Кто их, этих русских, знает?
Незаметно для самого себя автомобиль проезжает ещё несколько метров и опять изображает немой вопрос.
Слышится один короткий звонок. Вахтенный у трапа вызывает вахтенного штурмана. Вахтенный штурман, рассуждая вполголоса о вреде либерализма, вылезает из каюты и делает рукой приглашающий жест. Понять, что может быть интересного для нормального человека на старом грузовом теплоходе, вахтенный штурман при всём желании не в состоянии. Сейчас он отправит матроса с сардинским семейством в обход по судну, а сам превратится в вахтенного у трапа. Прежде чем получить штурманский диплом, он отстоял тысячу и одну вахту у трапа. Возвращаться в прошлое штурману, конечно, не хочется.
Первым из машины вылезает старик с грудным ребёнком на руках. Потом беременная женщина, которой дашь лет пятьдесят. Потом её супруг — цветущий красавец, мужчина в соку. И энное количество девочек и мальчиков. Но это обихоженные детишки. Девочки в пелеринках, мальчики в коротких штанишках. Очевидно, состоятельная семья.
Процессия идёт к трапу.
Есть у нас, городских русских, какая-то стыдливость семейственности. Ну представьте ленинградское семейство такого состава, отправившееся на итальянский теплоход на экскурсию. Да ещё с беременной женой. А они открыто живут. И беременной на последнем месяце женщине ничуть не стеснительно лезть по трапу. Наплевать ей, что она некрасиво выглядит. Ей любопытно, как русские живут, — и всё тут. И мужу на такие тонкости наплевать.
— Ариведерчирома! — приветствует семейство вахтенный штурман всеми известными ему итальянскими словами.
Хорошо, что занесло нас не в большой порт, а в глухую провинцию. Сардинская глубинка.
Отошёл сто метров за ворота комбината, оставил позади огромные пирамиды осиновых поленьев, поливаемых водой из шлангов, — первый этап производственного процесса; затих рёв огромных современных тупорылых самосвалов — они возят осину от судна в пирамиды — и сельская тишина.
Изредка по шоссе промчится легковая машина.
Но я и с шоссе свернул на просёлок. Моря не видно. Приятно это.
Тишина земли.
Впереди синие горы. По обочинам просёлка — серые усталые эвкалипты и огромные кактусы, растопыренные самым невероятным образом. Кактусы-деревья, с древесным тёмным стволом, ветвями и листьями-лепёшками, мясистыми, тяжёлыми, килограммов по пять каждая. На лепёшках цветы, как сгустки крови, и плоды величиной с детский кулачок. И всё это опутано ежевикой. Никакой зверь не проскользнёт сквозь такую ограду. Только взгляд проникает туда, за баррикаду кактусов и ежевики.
Крестьянин пашет на двух волах, и слышится наше: «Но! Но!»
Овцы бредут и тоже говорят по-нашему: «Бэ-бэ!» Только морды у овец не наши — горные, злые. Ягнята бегут, такие же они прелестные, как везде на свете.
И так же хочется их потискать, погладить. Цок-цок копытками, беленькие, снежные, тёплые.
У бедного плоскокрышего домика стоит женщина, вся в чёрном, смотрит, прикрыв от солнца глаза рукой. Куча мусора, ржавых консервных банок прямо возле крыльца.
Ещё стадо овец. Старик-пастух и пёс-пастух. Оба в невероятной рвани. Определить, что на старике, невозможно. А на псине — шерсть в клочьях и репьях. Приходится бедняге, очевидно, воевать с кактусами и ежевикой, глупые овцы лазают чёрт знает куда.
Пробковые дубы с ободранной корой. Штабеля коры лежат возле ограды — сохнут. Невыгодное дело — возить пробку на судах, не весит она почти ничего, не используешь грузоподъёмность, план горит, а фрахт маленький, потому что груз грошовый…