Обвинение указывало на то, что слова "маточный зонд" в письме были зачеркнуты Сапожковым. Но я не вижу в этом обстоятельстве ничего такого, что набрасывало бы тень на обоих врачей. Я прошу вас вспомнить, что оба врача были посажены в тюрьму и что от них отбирались весьма строгие показания. В подобный момент действительно можно запутаться: Сапожков не захотел истребить этого письма, думая заручиться в нем средством для оправдания; но так как Дмитриева уже объяснила, что выкидыш был произведен посредством прокола зондом, то ему в то же время не захотелось оставить в письме такое слово, которое может навести сомнение на его участие в этом преступлении. Но кто из нас. если бы узнал, что началось уголовное следствие над близким нам человеком, не только не зачеркнул бы подобную фразу, но не истребил бы даже все письма, говорящие о нашей близости к этому человеку, дабы таким образом избавить себя от неприятности быть запутанным в чужое дело?
Относительно знакомства Сапожкова с Дмитриевой допускаю, что в первое свидание их шел разговор о разных разностях, не идущих к делу. Между прочим, Дмитриева намекнула о своем намерении произвести выкидыш. Сапожков начал ее лечить; но когда ей понадобился острый зонд, он отказался ехать за ним в Москву, и затем последовал консилиум, происходивший, по всей вероятности, 26 октября, и после которого ей стали давать различные плодогонные средства: янтарные капли, спорынью, лущи- Но прежде чем разбирать годность этих средств для предположенной цели, надежно вникнуть в положение доктора, когда его призывает больная и обращается к нему с подобным предложением. Оно обыкновение делается не открыто, а намеками, сначала весьма отдаленными, затем больная открывает врачу, что ужасно страшится последствий беременности и что она поэтому желает освободиться от плода. Как в этом случае поступить врачу? Пойти и донести начальству? Но его после этого ни в один дом не пустят, если он вздумает разглашать все тайны, может быть даже мимолетные желания, которые сообщают ему больные. Да и кем он явится к начальству? Доносчиком без всяких доказательств. Мало того, он не может это сделать еще и потому, что связан клятвой, отбираемой от каждого врача по окончании курса, клятвой, которая обыкновенно пишется на латинском языке на обороте каждого диплома и где, между прочим, говорится: "Обещаюсь все тайны семейные хранить, никогда не злоупотреблять выраженным мне доверием". Во-вторых, врач ко всякому заявлению больного должен прежде всего отнестись критически и разобрать в точности, нет ли достаточных поводов к приведению в исполнение заявленного ему желания; он не может знать заранее, какие будут роды, не будут ли они происходить при таких условиях, когда понадобится врачу самим законом уничтожить плод в утробе матери. Спрошенный на суде эксперт говорил присяжным, что когда видно, что ребенок не может остаться живым и сама мать умрет от этих родов, тогда врач имеет полное право преждевременно извлечь ребенка из утробы при помощи оперативных средств. Затем врач становится иногда в такое положение. Ему говорят: "Я больна, роды у меня обыкновенно бывают мучительные, мне страшно, я боюсь их, помогите! Что мне делать? Я не могу их вынести". Донос был бы не мыслим. Увещевать больную, что это невозможно, что это грех -- лищняя трата времени. Сказать, что я вас брошу, что я не возьмусь за это дело -- не практично, не человечно, так нельзя поступать с женщиной, которая убита, находится в отчаянии, в таком отчаянии, что готова решиться на все. Лучший способ есть -- избранный в настоящем деле Сапожковым, то есть говорить больной: теперь не время, посмотрим, увидим. А время между тем уходит; пройдет один месяц, два месяца -- всегда будет надежда на то, что у женщины, в особенности у женщины увлекающейся, характер мыслей изменится, дурь пройдет и в одно прекрасное утро она отправится куда-нибудь на богомолье. Есть сотни способов спасти ребенка, кроме доноса. Каждый благородный врач, верный благоразумию и принятой им присяге, не может поступить иначе. Так поступил Сапожков, а потому образ его действий самый простой, самый естественный.
Что касается до лущей, то Дюзинг ничего о них не знал, и об употреблении их Сапожковым имеется показание одного Битного-Шляхто. Но это показание не проверено. Притом опасность от этого средства обусловливается продолжительностью употребления его, а в данном случае оно употребляется только в течение двух недель и результата никакого не последовало. После консилиума Дюзинт имел будто бы с Сапожковым разговор о спорынье, но если и действительно Дюзинг советовал употребление этого средства, то это вследствие того, что по освидетельствовании он нашел у Дмитриевой бели в таком количестве, что радикальное прекращение их представлялось необходимым, а для того он посоветовал употребить спорынью, как лекарство, рекомендуемое в подобных случаях многими медицинскими авторитетами. Затем в квартире Дмитриевой не было найдено ни одного рецепта плодогонного медикамента, который был бы прописан Дюзингом. Притом спорынью можно найти во всякой лавочке, так как собирание ее не представляет никакого затруднения, и всякая деревенская баба знает ее употребление. Когда Дюзинг свидетельствовал Дмитриеву во время консилиума, она до такой степени настойчиво требовала от него произведения выкидыша, что он решил более никогда не бывать у нее и в этом смысле дал ответ Кассель, которая за ним приехала. Если Сапожков не сделал того же самого, то вследствие причин весьма понятных: во-первых, он потратил свое время и труды и не получил за них никакого вознаграждения и, во-вторых, потому, что если бы он ее оставил, то она обратилась бы к первой повивальной бабке или сама проколола бы себе околоплодный пузырь.
Между тем, время шло, и дело приближалось к концу. Мать зовет ее с собой в Москву; Дмитриева обещает приехать после, и у ней уже начинаются схватки. Требования делаются все настойчивее и настойчивее, так что, наконец, Сапожков наотрез отказывает ей в исполнении ее желания, объясняя, как показывает Дмитриева, что у него руки не поднимаются. Она говорит, что он отказал ей по недостатку мужества, но едва ли, господа, с этим можно согласиться? После этого, по ее словам, она решается поручить себя Карицкому, который исполняет ее желание. Затем все дело забывается, и уже через два года завеса, его прикрывавшая, была поднята рукою Дмитриевой, открывшей преступление и оговорившей при этом Дюзинга, Сапожкова и Карицкого.
Вы можете обвинить их, если у вас есть на то другие соображения, потому что вы судите по совести. В вашей власти стать на ту или другую точку зрения, но мое мнение таково, что верить одному оговору Дмитриевой нет никакой возможности.
* * *
Все подсудимые по данному делу были оправданы.
VIII. Урусов Александр Иванович
Урусов Александр Иванович (1843--1900 гг.) -- родился в Москве 2 апреля 1843 г. В 1861 году он благополучно окончил московскую гимназию. Поступив на юридический факультет Московского университета, он за участие в студенческих волнениях был отчислен из него с первого же курса. В 1862 году вновь сдает экзамены и проходит по конкурсу в тот же университет.
Урусов в одинаковой мере известен как талантливый защитник, так и обвинитель. Из обвинительных речей, произнесенных им, широкой известностью пользовались его речи по делу Гулак-Артемовской и по делу Юханцева. Как защитник стал известен после выступления по делу Марфы Волоховой. А. Ф. Кони вспоминал по поводу этого выступления Урусова: "Посетители Московского суда того времени (1866--1867 гг.) вспомнят, быть может, неслыханный восторг присутствующих после защитительной речи по делу Волоховой, обвинявшейся в убийстве мужа, -- речи, сломившей силою чувства и тонкостью разбора улик тяжелое и серьезное обвинение".
Успех к Урусову шел быстро. Вскоре после вступления в адвокатуру он завоевал широкую популярность и пользовался такой же известностью, как и Ф. Н. Плевако.
После рассмотрения известного Нечаевского дела, в котором он выступал в качестве защитника Успенского, Урусов, находясь в Швейцарии, ратовал за то, чтобы Нечаева как лицо, обвинявшееся в политическом преступлении, швейцарское правительство не выдавало бы России. За это он поплатился многолетней административной ссылкой.
По возвращении из ссылки Урусов к работе в адвокатуре допущен не был. Лишь спустя несколько лет, после неоднократных просьб, ему вновь удалось стать присяжным поверенным.
Урусов -- талантливый судебный оратор. Литературный стиль его речей безупречен. Ум его живой, острый, восприимчивый. Оратор умеет и охотно идет на острую полемику с противниками.
Андреевский назвал его создателем литературного языка защитительной речи. Оценивая его ораторские достоинства, он писал: "Каждая фраза, сказанная Урусовым, читалась в газетах как новое слово. Он был не из тех адвокатов, которые делаются известными только тогда, когда попадают в громкое дело. Нет, он был из тех, которые самое заурядное дело обращали в знаменитое одним только прикосновением своего таланта. Оригинальный ум, изящное слово, дивный голос, природная ораторская сила, смелый, громкий протест за каждое нарушенное право защиты, пленительная шутливость, тонкое остроумие -- все это были такие свойства, перед которыми сразу преклонялись и заурядная публика, и самые взыскательные ценители" {С. А. Андреевский, Драмы жизни, Петроград, 1916. стр. 622.}.