– Маменька, вы не знаете, когда она поседела? – заговорил он вдруг.
– Давно, Андрюша… Вот когда мы боялись, что тебя расстреляют…
Они долго молчали, Весело потрескивали дрова в камине, и красные улыбки огня дрожали на темных стенах, на роскошной раме портрета, на бледном лице Лизы…
Он думал: "Дух времени мчится с факелом в руках, зловеще озаряя путь свободы, зажигая за собой пожары… И в них гибнет все, что вчера мы считали ценным, что вчера называли заветным… Если б мы с Катей сошлись пятнадцать лет назад, в глухую ночь общественной жизни, кто знает, не прожили бы мы с нею до старости мирно и даже счастливо? И шипами в этом браке были бы только моя страсть к сцене и то, что она называет непрактичностью… В жизни окружающих нас не нашлось бы элементов, разрушающих старое, созидающих новое… Только эпохам, когда просыпается общественное самосознание, свойственны все эти личные и семейные драмы. Только революция вскрывает все те различия между людьми, которые в эпоху реакции сглаживаются и не имеют случая обнаружиться… Любя жену, я каждый день уходил от нее дальше… Не любя Таню и Веру Ивановну, я каждый день становился им ближе… Да… Рушится старая этика… В крови и муках, в глубокой ночи зарождается иная… Вихрь новой жизни гасит пламенным дыханьем священный огонь домашнего очага… И мы не вернемся греться на старое пепелище!.."
– Андрюшенька… Почему же она не хочет ехать с тобою?
– Куда, маменька? В Лондон? А что же ей там делать?.. Я понимаю, что вы не боитесь новой жизни… Потому что я – весь смысл вашего существования. Но что может ее пленить в роли жены эмигранта? И разве те, к кому я еду, не станут с первого дня между нами? Вы знаете ведь, как я жаждал сблизиться с анархистами еще тогда… Жена не простит мне новых связей и интересов. Она не из тех, которые умеют делиться. И ничего, кроме горя, я ей не дам…
– Андрюша… Неужели ж тебе ее не жаль?
– Почему вы думаете? – Он хотел сказать еще что-то, но горло у него перехватило. Он закрыл лицо руками. В наступившей разом тишине послышались горькие рыдания Анны Порфирьевны.
– Не плачьте, маменька!.. Поберегите ваши силы… Они еще многим нужны… Маменька… Здесь остается еще… один человек… которому я бесконечно обязан… гораздо более, чем жене… Это Соня…
Анна Порфирьевна всхлипнула и подавила слезы. Не в этой ли беззаветной готовности исполнять его волю – была теперь вся ее радость? Но что-то в голосе и лице сына поразило ее.
– Вы не знаете, маменька, какую ночь я пережил, когда погиб Степан… Как затравленному зверю, мне некуда было деться… В эту ночь я нашел приют у Сони. Она меня спасла. Воспоминание о любви ее согрело меня в ту минуту, когда впервые в жизни я был близок к отчаянию, когда смерть казалась мне желанным концом… Неделю я провел безвыходно у нее… Помните?.. Через нее я дал вам весточку… И если б не поджила моя царапина на плече, если б Соня не достала мне немедленно приличный костюм, то мой арест на улице кончился бы иначе… Маменька… Вы знаете, конечно, что у Сони родилась дочь?.. Это мое дитя…
Анна Порфирьевна вздрогнула. Голова ее тяжко склонилась, руки бессильно лежали на коленях.
– Я не прошу оправдания, маменька… В этих вопросах я сам себе судья. Тайна эта умрет между нами тремя… Соня слишком благородна, чтоб убить сестру откровенностью. И не такой она человек, чтоб потребовать от меня каких-либо обязательств… Я сейчас был у нее… Ребенок носит имя Чернова… До последней минуты умирающий думал, что это его дитя… С этой стороны все гладко… Я прошу вас вот о чем: ради меня станьте близкой к Соке! Помните, чем мы оба обязаны ей… Теперь, когда она овдовела, у нее один только друг на свете остался – сестра… Ваша ласка будет принята с восторгом… Не надо стыдиться, маменька, этой тайны! То, что связало меня с Соней, было правдиво и прекрасно. И в жизни моей не было более высокой минуты!
Он встал и поцеловал ее голову….
– Милая маменька, благодарю вас за деньги… Знаю, что дела ваши пошатнулись, что вы давно затронули капитал… Мне ничего от вас не надо! (Она сделала движение.) Ничего!.. Я возьму только необходимое, тот minimum, без которого трудно эмигранту просуществовать мало-мальски сносно. Обеспечьте этими деньгами ребенка Сони, и я буду спокоен… Для нее не прошу. Она сама себя прокормит… И вы понимаете, конечно, что такие минуты и такие услуги деньгами не оплачиваются… И вот еще просьба, маменька… Когда уедете за границу, детей Веры Ивановны смело оставьте на Капитона. У него есть сердце… хотя он меня и презирает… (Он усмехнулся.) И Серафима баба добрая. Оки сирот не обидят… И устройте так, маменька, чтоб они не знали нужды, пока на ноги не станут… Вам ведь известно, что Веру Ивановну ссылают в Нарымский край, а здоровье ее уж пошатнулось… Ну, да об ее судьбе мы еще не раз поговорим…
Настала долгая пауза. Задумчивый и далекий, ходил Тобольцев по комнате, думая о чем-то своем. Анна Порфирьевна беззвучно плакала, и слезы ее капали на ее исхудавшие руки.
– О чем, маменька? – нежно спросил он, разглядев, что она украдкой вытирает слезы.
– Мне жаль Катю… счастья вашего жаль. Помню, как вы венчались… Кто мог бы думать?.. Было солнце и спряталось… И ночь пришла… Куда идти?.. Ничего не видать… Хоть бы одна звездочка в кебе, Андрюша!.. И за что? Голову теряю… За что судьба наказала ее? Она ли не стоила счастья? Она ли не жена? Она ли не мать была?.. Лучших не придумать!.. А вот ты Соню жалеешь, не ее. Ты о Вере Ивановне сердцем болеешь… Видно, конец настал, Андрюша! Мы, женщины, – вами, детьми, жили века, и никто нам этого в укор не ставил, никто с женой за это не разрывал… Как звезда в ночи, в нашей доле женской горела эта любовь!.. А теперь?.. С женами расстаются… С мужьями рвут. Детей бросают на чужие руки… В ссылку идут с легким сердцем… Переменился мир, Андрюша! И я точно слепая… Кому поклониться? Чему верить?.. Многому научил ты меня… Много дал мне… И вот… до вчерашнего дня жила я радостно, несмотря ни на что!.. Верила… Уедешь ты с женой, и все пойдет у вас опять по-старому, по-хорошему… Ох, Андрюшенька!.. Темная ночь спустилась над миром… И погасли в ней наши яркие звездочки…
– Да, маменька, но не забывайте, что звезды гаснут перед рассветом…
Он задумчиво прошелся по комнате и остановился под портретом Лизы.
– Маменька, помните вы смерч, который пронесся над Москвой и погубил вашу любимую рощу? Такой Же смерч промчался над нами. Не дивитесь тому, что "погасли веселые солнца"!.. Что рухнули идолы, померкли светочи, разбиты жизни… Смерч унес Степушку, Таню, Бессонову и-многих-многих, имена которых мы не узнаем… Кто спит в безвестных могилах, не дождавшись зари… Но день настанет, и на могилах подымутся цветы… Слушайте, маменька… Я жил для себя… Все, что я делал, – вплоть до борьбы на баррикадах, – я это делал для себя… В трагизме этих минут я видел высшую красоту, высшую точку в моей собственной жизни, самую яркую грань ее… За этот порыв я без сожаления готов был заплатить головой… Я – не подлец, как в глаза зовет меня Капитон… Но я и не герой… я жил для себя… Но Вера Ивановна, Бессонова… Уверены ли вы, что их дети не благословят когда-нибудь их память? Уверены ли вы, что мои дети, выросши, оценят фанатическую любовь своей матери, ее трагическое одиночество, ее беззаветный культ семьи? Ее разрыв со мною? Все эти жертвы? Кто поручится, что именно из моих детей не выйдут ничтожные и пошлые себялюбцы?.. И кто окажется прав в конечном итоге: тот ли, кто берег огонь очага, тот ли, кто гасил его и бросал искры тепла и света в холодную ночь?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});