Но, все-таки, мрак одержал над ним верх.
* * *
Заря, предвестница нового дня, могучими потоками разлилась по небосклону; и, казалось, будто кто-то выкрасил небеса в цвет ярко-красный, сияющий пламенем, с блестками — этот пламень в любое мгновенье готовый сорваться к земле, изжечь ее, подобен был молодой крови, которая вместе с жизнью вышла из тел почти тысячи воинов, и бессчетного множества порубленных волков.
Все пространство, возле развалин, было черно от смешавшейся со снегом крови — она, раскаленная смешалась с холодным пластом, и затем уж застыла этими уродливыми, бугристыми наростами. Волков стащили в одно место и получился целый холм в несколько метров высотою; для павших же воинов стали складывать погребальный костер — таков уж был закон этого народа: ежели погибал мужчина, то его сжигали… да и не только его, но и жену.
Итак, к лесу потянулась вереница воинов; они несли сучья, бревна, огромные охапки хвороста, и через несколько часов уже сложено было это деревянное сооружение, метра в два высотою, метров в сорок протяжностью, и метров десяти шириною, стали укладывать тела мертвых; говорили им последние, прощальные слова, но никто не позволил себе проронить слезу, пусть даже и по лучшему другу: лица, на многих из которых темнели еще пятна крови, были сосредоточены, и последние их слова были не о жизни вечной, но о кровавой мести, ждущую их убийц.
Но вот из развалин вышел Робин, на руках которого лежала Мцэя, лик которой уже покрылся синевою, и стал еще более страшным, чем при жизни. А он все не мог поверить в ее смерть, а, когда ему все-таки сказали, что она мертва — так он сразу же отверг это, даже и засмеялся; воскликнул:
— Да разве же может быть такое?!.. Да что вы говорите? Разве Жизнь может так легко покинуть нас? О, нет — в жизни великая сила, и, ежели кажется уже мертвым, так все равно в глубине этого мрака горит искорка вечного пламени. Вам и Фалко скажет — ему то вы поверите… А она то, конечно, жива; только подождите еще немного времени, вот взойдет солнце, коснется ее лика лучами, как поцелуем теплым оживит ее…
Вот и вышел он теперь, и, склоняясь над ликом Мцэи, вид которого мог в ком-то и вопль вызвать; казалось ведь, что — это сама смерть, шептал:
— Ну, ничего, вот сейчас солнышко поцелует тебя, откроешь ты свои очи и…
В это время они, как раз вышли под свет этих зоревых небес, которые окрасили не только лик Мцэи, но и окружающие снежные долины, своим разгорающимся все ярче сиянием; казалось, что все, кроме черного пятна, возле развалин, залито молодецкой кровью. Робин отошел с темного пятна, туда, где эта кровь, казалось под ногами, а он стоял на этой крови, и все вглядывался в лик Мцэи, все ждал, когда дрогнет веко — и так ему хотелось, чтобы веко дрогнуло, что несколько раз ему действительно показалось какое-то движенье, и вот он уже в исступлении целовал этот лик, лил на него жаркие слезы; и, чувствуя эти жаркие слезы губами, думал, что — это жизнь в ней возрождается, и, постепенно, та страсть любви, которая охватывала его в роковые мгновенья, которая изжигало его тело едва ли не до смерти, охватило его и теперь. Он шептал стремительно, прерывисто:
— Я спасу тебя, спасу. Я вырву тебя от смерти… Уже вырвал — теперь еще немного осталось… Я знаю, какое слово оживило бы и смертельно раненного, у которого и сердце из груди вырвано; но… это то слово, я лишь одной девушке в полной силе смогу сказать. Ну, а тебе — ну а тебе, Мцэя, я как сестре могу сказать; но, ведь, и все равно великая сила в нем заключена будет, вот и скажу: «Люблю!»
Это «Люблю» — как и всегда, когда срывалось оно с уст Робина, прозвучало, как волшебное заклятье, но Мцэя все равно оставалась недвижимой; и вновь тогда юноша зашептал страстные слова, и вновь целовал, и горячие слезы, на ее лик лил; и лицо ее от этих, многочисленных слез, было таким же теплым, как и у живого человека:
— …Очнись же! Мцэя, ну открой же очи! Я же знаю: ты слышишь меня! Только открой очи, только посмотри на меня!.. Мцэя, сестра моя! Люблю! Люблю! Люблю!..
Между тем, все ярче, все краше разгоралась в небесах заря — это по прежнему был цвет крови, но крови уже раскаленной до предела, крови на которую и смотреть было больно — тем же пылающим, безумным цветом заполнялся и весь мир — казалось, что Среднеземье перерождается в какое-то солнечное королевство; потоки света перекатывались могучими валами, и, казалось бы, должны бы обжигать, однако — это все-таки была северная зима, и токи воздуха веющие с горных склонов действительно обжигали, но холодом…
В эти то мгновенья, подошел к нему один из сынов Троуна, и, положив окровавленную руку на плечо:
— Пойдем — сейчас уже будут разжигать костер. Ежели такой герой как ты любил ее, то ей будет позволено сгореть среди воинов, а не у их ног, как заведено. Пойдем же — ибо не пристало мужу лить так много слез…
Ему пришлось еще раз повторить эти слова, чтобы Робин все-таки взглянул на него — конечно, юноша отрицательно закачал головою, конечно в глазах его была непоколебимая вера, и заговорил он взволнованным, страстным голосом человека верующего:
— Вы не знаете, что говорите. Мне даже и жалко вас, от того, что вы можете так вот заблуждаться. Лучше вот послушайте, какую историю я сейчас вам поведаю…
— При всем уважении, к доблести проявленной вами ночью, я обязан.
— Нет. Я вас прошу. Вы просто обязаны выслушать эту историю, потому что — это печальная история, так подходит нынешнему случаю, ну и должно возвратить вам веру. Так слушайте же:
* * *
Есть за этими горами чудесная земля — земля степей; а степи — это же такое простор без конца, без края — да он расстилается до самого горизонта, и весь то этот простор колышется живыми, сочными травами. Благодатное солнце изливает на те просторы свое тепло, и тысячами ароматов полнится воздух. Подует ветер и травы, словно даль морская, покрываются волнами — и все движется, и живет от горизонта до горизонта; по просторам тем, рассекая грудью величавые эти всходы, мчаться вольные кони, развиваются их гривы, сияют глаза, и никакому хищному зверю, ни человеку не поймать их.
Вот среди этой степи, стояла маленькая хижина, в которой жил крестьянин со своею женой, да еще сын и подрастал. Жили они не то чтобы богато, но и не бедствовали никогда — ибо щедро кормила их матушка земля; ну а счастья то в их жизни было много больше, чем при каком-нибудь дворе, где больше внимания уделяют правилам этикета, нежели гармонии с природой.
Мечтателем был крестьянский сын, звали которого, кстати, Тэрен. Не было для него большего счастья, как уйти в час закатный из дома, да уйти версты на две, чтоб и не было видно ничего, кроме просторов этих живых, да еще — темнеющих на закатном небе гор — и увидеть как несутся среди просторов кони вольные. Один из коней особенно приглянулся Тэрену — этот скакун мчался быстрее всех, иногда он пригибался к травам, и тогда уж казалось, что — это какой-то росчерк серебристый, казалось, что это свет небесный, собравшись в сверкающую колесницу, решил прокатится по этому раздолью.
Тэрен приметил такое озеро, к которому часто приходил на водопой этот конь, названный им Скачем. Приходил он уже в ночную пору, когда небо наполнялось чернотою и звездными островами; тогда благородное это создание подходило к маленькому озерцу, и останавливалась там на берегу, который покрывал невысокий ковер из теплых, нагретых за день трав; ложился там и смотрел задумчивыми, печальными очами на спокойную озерную гладь, мог лежать так, недвижимый и до самого утра, когда пламенным порывом срывался с места, и через поля, мчался на встрече заре.
Тэрен прятался в прибрежных травах, и лежал там, не смея не только пошевелиться, но и вздохнуть. Он любовался на коня, почитал его за создание небес, и в самых своих сокровенных мечтах надеялся, что настанет такой день, когда ему будет позволено оседлать его, и устремиться навстречу новому дню; в то же время он и осаждал себя:
— Разве же такое небесное создание соизволит носить меня, простого мальчишку? Да такой конь и великого короля не взял в свои наездники; разве что само солнце, когда оно плывет по небосклону стало бы ему достойным наездником…
Росла печаль в его чувственном сердце, и вот, в одну из ночей, он не выдержал и заплакал, а конь тут же повернул голову, и понял Тэрен, что смотрит он прямо на него — взгляд был такой печальный и спокойный: невозможно было без слез в эти очи вглядываться; да и по щекам самого коня струились серебристые, слезы. И Тэрен вздохнула тогда, чувствуя как сладкая тоска, как преданная братская любовь, как святая вера в создание высшее сжала его сердце. Тогда поднялся он из трав, и опустивши голову молвил тихим голосом:
— Я знаю, каким ничтожным кажусь перед тем, в гриве которого сияют созвездий, очи которого пламенеют как две звезды — утренняя и вечерняя… Ах, да что говорить — и придворный поэт не смог бы описать достойно вашей красоты, чего же хотите вы от меня, простого крестьянского сына?.. Нет — лучше я уж ничего не буду говорить своим корявым языком; но, вы, наверное, хотите меня растоптать — ведь, я нарушил ваш священный покой. Что же — я буду рад погибнуть под вашими копытами — тем вы окажите честь мне недостойному, и прошу вас перед смертью только простить меня… ведь я вас так Любил!