“Вышинский: Скажите, предатель и изменник Ягода, неужели во всей вашей гнусной и предательской деятельности вы не испытывали никогда ни малейшего сожаления, ни малейшего раскаяния? И сейчас, когда вы отвечаете, наконец, перед пролетарским судом за все ваши подлые преступления, вы не испытываете ни малейшего сожаления о сделанном вами?
Ягода: Да, я сожалею, очень сожалею.
Вышинский: Внимание, товарищи судьи. Предать и изменник Ягода сожалеет. О чём вы сожалеете, шпион и преступник Ягода?
Ягода: Очень сожалею… Очень сожалею, что, когда я мог это сделать, я всех вас не расстрелял”.
Надо пояснить, что у кого-кого, а у Ягоды, самого организовавшего длинную серию таких же процессов, никаких, даже самых малейших иллюзий насчёт результатов “суда” не было».
Пока судьи слушали показания двадцати одного обвиняемого, в НКВД сложа руки не сидели – 3 марта 1938 года был арестован Вениамин Леонардович Герсон, бывший секретарь Дзержинского. Следователь Борис Родос очень быстро (беспощадным битьём) добился от него «признаний», согласно которым Герсон являлся шпионом Литвы и Польши.
Рано утром 13 марта был оглашён приговор суда «антисоветскому правотроцкистскому блоку». Семнадцать главных обвиняемых приговаривались к высшей мере наказания. Трое (в том числе дипломат Раковский и врач Плетнёв) получили большие строки тюремного заключения с конфискацией имущества.
Ягода написал прошение о помиловании:
«Вина моя перед Родиной велика. Не искупить её в какой-либо мере. Тяжело умирать. Перед всем народом и партией стою на коленях и прошу помиловать меня, сохранив мне жизнь».
Уничтожая Ягоду, Сталин избавлялся от совершенно не нужного ему (и весьма опасного) свидетеля того, что вождь партии и народа сам заказал покушение на Кирова. Таких свидетелей вождь предпочитал поскорее отправлять на тот свет. Поэтому не удивительно, что 15 марта 1938 года все приговорённые к высшей мере наказания были расстреляны.
Вальтер Кривицкий:
«Западный мир так до конца и не понял, что советские показательные суды были вовсе не судами, а орудием политической борьбы… Как только политическая власть большевиков сталкивалась с кризисом, она всегда находила “козлов отпущения” для таких процессов. Это имело такое же отношение к правосудию, как к милосердию».
А жизнь в стране Советов продолжалась.
О судьбе тех узников НКВД, которым удавалось сохранить жизнь, годы спустя напишет стихотворение студент Московского юридического института Борис Слуцкий, которому тогда было всего девятнадцать лет:
«Основатели этой державы,Революции слава и совесть —На работу!/ С лопатою ржавой.Ничего! Им лопаты не новость,
Землекопами некогда были.А потом – комиссарами стали.А потом их сюда посадилиИ лопаты корявые дали.
Преобразовавшие землю,Снова / Тычут /Лопатой / В планету.И довольны, что вылезла зелень,Знаменуя полярное лето».
Герои времени
14 марта 1938 года перед писателями, собранными по поводу завершившегося процесса над «право-троцкистским блоком», выступил Илья Сельвинский и упомянул первого секретаря ЦК КП(б) Белоруссии Василия Фомича Шаранговича, приговорённого к расстрелу как раз накануне:
«На судебном процессе право-троцкистского блока подсудимый Шарангович обронил фразу: “Мы вредили главным образом в области школ, литературных организаций и театра. А люди предпочитали отмалчиваться”».
Не имея никакого представления о том, каким издевательствам и пыткам подвергались подследственные тех сталинских процессов, чтобы сознаваться в своих преступлениях, Сельвинский, взяв «признания» Василия Шаранговича на вооружение, сказал:
«Шайка диверсантов прививала нам “бациллу страха”. Итак, первая задача, которую приследовала диверсия – это травля страхом. Организация паники было её методом. Директивный стиль – её средством. Вторая ставка – на истребительство».
Поверив в эту запущенную в советское общество энкаведешную «утку», поэт написал стихотворение «Монолог критика-диверсанта икс» и стал сочинять пьесу «Ван-тигр», главный героем которой был поэт Иван Сергеевич Тихонин по кличке Ван-Тигр, член ВКП(б), нанёсший увечья пожурившему его критику. За это Тихонина осудили и направили в исправительно-трудовой лагерь.
До этого Сельвинский писал:
«Я привык изображать главным образом то, что видел и сам пережил. Я всегда стремился воплотиться в своих героев».
А тут Сельвинский, никогда не находившийся под советским следствием и судом, стал вдруг описывать ситуацию, ему совершенно незнакомую. В лагерь, куда попадает герой его пьесы, «из центра» уже поступило «специальное разъяснение, чтобы дать ему возможность творчески работать». И заключённый стихотворец спит на кровати с подушкой (а не на нарах), «работает над плакатами» и сочиняет песню, которую ему заказали, а затем и распевают конвойные из «Ν-ской стрелковой дивизии».
В беседе, которую ведут Ван-Тигр и вор-рецидивист Мотька Малхамовес, поэт читает уже публиковавшиеся стихи Ильи Сельвинского:
«Мотька. – А ну-ка прочтите мине что-нибудь за Сталина. Есть у вас за Сталина?
Ван-Тигр. – Есть. Слушайте…Сталин живёт в сердцах и умахНе только военной славой отчизны,Сталин придал гениальный размахМильонам наших маленьких жизней —И стали у всех орлиные бровиИ голоса на сильной струне —Огневую / культуру / ленинской / кровиСталин / привил / огромной / стране.
(Большая пауза.)
Мотька. – Это наверняка Маяковский.
Ван-Тигр. – Нет, на этот раз это я».
Маяковский упомянут и в другом месте пьесы, где заключённые заводят разговор об искусстве:
«Ван-Тигр. – Маяковский усилил мышечную силу стиха, но надорвал связь с великой литературой: его митинговым стихом невозможно описывать человека».
Доктором в придуманном Сельвинским концлагере служит некто С.С.Алексеев, генерал японских спецслужб. Он откровенно заявляет Ван-Тигру:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});