И вот она лежит, связанная по рукам и ногам, истерзанная, беспомощная, перед врагами, которые наслаждаются ее болью и страданиями. По их словам, это прекрасный пример власти Лиарта. Для них она — замечательная возможность вложить еще больше страха и ненависти в своих последователей, доказательство тому, что победа света — лишь обман. И нет у нее ничего, что она могла бы противопоставить лживым речам служителей зла: нет ни силы, ни сверкающего меча, ни горячего коня, ни возможности защитить даже саму себя.
Потом образ ее мечты перестал дрожать и расплываться в дымке. Пакс яснее прежнего увидела паладина на сверкающем коне. В конце концов, никто на свете не хочет страданий, не хочет стать жертвой заговора черных сил, жертвой предательства, никто не желает ни себе, ни кому-либо из близких таких мучений, какие выпали на ее долю. Ее детские страхи, пусть и оставшиеся с нею на всю жизнь, ничем не отличались от страхов, испытываемых другими. Людям свойственно бояться боли, одиночества и отчаянной тоски, точно так же, как им свойственны тяга к деньгам, к комфорту, желание любить и быть любимыми, простое желание по вкусу посолить пищу. Это Пакс осознала, живя у киакдана. А сейчас, на пороге смерти, она в конце концов признала за собой право испытывать эти человеческие страхи. Она поняла, что не должна отрицать их в себе, а должна лишь побеждать, преодолевать их в глубине своей души.
И в этом — Пакс не могла не понимать — мечта сбылась полностью. Она реализовывалась не в преодолении сугубо эгоистического страха за себя и стремлении защитить только себя саму, но создавалась постепенно с целью выступить на стороне добра, защищая других. И за эту мечту, как бы далека и недостижима она ни казалась в эти страшные минуты, стоило еще побороться до последнего вздоха. Прекрасный образ непобедимого героя вовсе не уводил сознание от страха, как типичная мечта о власти и силе, но в ее случае уже исполнившаяся мечта в жизни Пакс вновь обращала ее к тому самому страху. Вся ее жизнь, весь узор, раскрашенный яркими красками, был похож на прекрасную песню, на символическое дерево жизни, о котором рассказывал ей киакдан под кронами священной рощи. Корни этого дерева уходили в толщу страхов; отчаяния, набирались сил в смерти друзей, опутывали кости павших, впитывали в себя пролитую кровь. А где-то высоко-высоко наверху сверкали на солнце мирные весенние листочки и яркие лепестки цветов. И чтобы стать такой цветущей веткой, непременно нужно питаться теми же самыми страхами. А значит, уметь находить их в себе, направлять и использовать себе во благо, но не отвергать и не отбрасывать.
Эти мысли привели ее к видению нового образа. И Пакс не узнала себя. Кто она теперь? Какая она? Этого она не смогла бы сказать даже самой себе. Словно несколько четко очерченных "я" появились в ее внутреннем мире, таинственным образом разделенные и в то же время неразрывные. Пленница своего терзаемого тела, она оставалась все тем же ребенком, воспринимавшим каждую новую пытку как волну невыносимой боли, каждый стон, вызываемый этой болью, — как новое унижение. Опытный, много повидавший на своем веку солдат с сочувствием смотрел на это тело, которое постепенно отступало под натиском истощения и невыносимой боли, как сдавалось бы любое тело: чье-то чуть раньше, чье-то чуть позже. И не было никаких оснований стыдиться ни своей беспомощности, ни каких бы то ни было звуков, издаваемых под пыткой, ни запаха, исходящего от истерзанного тела. Такое могло случиться с кем угодно, и Пакс с чистой совестью могла сказать, что никогда не насмехалась над страданиями других и не хвасталась, что на месте другого смогла бы продержаться дольше или лучше. Этот закаленный в боях солдат требовал от нее лишь одного: терпеть, пытаться сберечь силы и пусть даже погибнуть, но до последней секунды сохранить надежду на то, что удастся отомстить и прихватить с собой на тот свет хотя бы одного врага. Но в то же время Пакс понимала, что появился в ней еще кто-то: она сама, но совершенно новая, отказавшаяся от вечной солдатской тактики выжидания, накопления злости, стремления отомстить. Это ее новое "я" заглядывало в собственные страхи, в свою же боль и пыталось найти нити, связывавшие ее с теми, кто собрался вокруг, по крайней мере с теми из ее мучителей, кто выглядел не довольным, а испуганным, с теми, кто не был потерян окончательно для сил добра.
В редкие минуты передышки, когда жрецы отвлекались от издевательств над нею, чтобы обратиться к своим последователям, или когда, приведя Пакс в чувство, готовили инструменты для новых пыток, она, к своему удивлению, ощущала себя абсолютно спокойной. Разумеется, ни боль, ни страх никуда не исчезли. Но она не чувствовала себя обязанной реагировать на них так, как раньше. В ней не осталось ни злости, ни ненависти, ни жажды мести — ничего, кроме жалости к тем, кто находил происходящее забавным, и тем, кто не понимал, зачем он здесь находится, но не мог найти в себе храбрости воспротивиться или просто уйти. То, что с нею случилось, могло случиться. Все, чего она боялась, все, с чем боролась, взяв в руки оружие, — все это навалилось на нее непреодолимой тяжестью и… и она смирилась. Смирилась не потому, что это было справедливо: такой кошмар не мог быть порождением справедливости. Смирилась не потому, что заслужила это: никто, ни один человек не заслуживал такого насилия над собой. Смирилась она потому, что смогла смириться, будучи такой, какой она была. Это смирение разрушало власть зла над нею и над другими, доказывая на примере ее истерзанного тела, что сила страха коренится в самом страхе, что еще большая сила может, питаясь от тех же погруженных во мрак корней, найти путь к свету.
Этот покой, это смирение создали вокруг себя небольшой островок мира в море насилия и жестокости. Сначала это заметили только жрецы, которые обрушили всю свою ненависть и злобу на крошечный клочок инородного в их святилище светлого спокойствия. Но оно не было ни стальным листом, который можно было бы согнуть или пробить другой сталью, ни стеклом, которое можно расколоть, а походило скорее на застывший на одном месте мощный поток, исходивший от неровного ритма едва бьющегося сердца Паксенаррион и даже от ее стонов. Спокойствие распространялось все шире и шире. Оно лилось из глаз, в которых не было ненависти к тем, кто плевал ей в лицо или пробовал на вкус ее кровь; из голоса, который, вырываясь из ее окровавленного горла, рождал лишь стоны и слова молитвы, а не проклятия в адрес своих мучителей.
Те, кто в изумлении смотрел на нее, не могли не видеть ран: они видели, как эти раны появлялись на теле Паксенаррион, они сами делали их более болезненными. Все видели кровь, чувствовали ее запах. Многие из них познали ее соленый вкус. Все ощущали удушливый запах горелой человеческой плоти. Все видели, как появляются на теле пытаемой все новые и новые раны и как жрецы ковыряют клинками и каленым железом в старых, заставляя их вновь кровоточить. Все видели, как умирала девочка-служанка. Все видели исполосованного кнутом и истекшего кровью мальчика. Все присутствовали при поругании девственности и видели, как надругались над старыми солдатскими шрамами, покрывая их свежей кровью. Все, все слышали, как стонет паладин, как и обещали им жрецы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});