на ветру. За ними, выдавая беглецов, поднималось облако пыли. Вдруг с холма с дикими криками ринулись поморяне: гикая и нахлёстывая коней, они яростно преследовали бегущих. Другие окружили двор и хату, хватая всех, кого находили живыми. Они перебили даже собак, единственных сторожей, карауливших у ворот.
Кучка людей, стоявшая на берегу, с плеском бросилась в воду, надеясь укрыться в осоке и камышах. Поморяне осыпали их стрелами, иные попали в цель, послышались вопли, и раненые исчезли под водой. Остальные отступили с берега, который уже кишел поморянами.
Из хаты Мирша охапками выносили добычу: приданое молодой, подарки молодого, годами накопленное добро старого гончара. Однако посуду они не собирались брать и в бешенстве крушили её, с криком разбивая о стену горшок за горшком.
Весь холм, насколько хватал глаз, был захвачен врагами. Посреди почтительно сторонившейся толпы ехали верхом два молодых военачальника. По одежде они казались немцами, и немцы сопровождали их, когда, соскочив с коней, они прошли через расступившуюся перед ними толпу к опустевшей хате.
Оба светловолосые, с бледными лицами и чёрными глазами, они походили друг на друга, как родные братья, и действительно были братьями. Сыновья Попелека Хвостека снова явились — мстить за родителей и недавнее поражение. За ними тащили волоком на верёвке старца с длинной седой бородой, прижимавшего к груди разбитые гусли. Его схватили где-то на дороге по приказу немцев, не терпевших слепых песенников за то, что они пели о старых добрых временах. Гусляр шёл молча, понуря голову; он не стонал, не плакал, даже не оглядывался на своих мучителей, которые, гогоча и глумясь, хлестали его плетьми.
На опустевшей лавке, где ещё недавно сидела новобрачная, приготовили место для княжьих сыновей. Тем временем челядь рыскала по хате, опустошая и грабя всё, что тут было. Часть утвари они забирали себе, часть несли князьям. Утомившиеся военачальники жадно пили остатки пива, в кладовках отыскали лепёшки и блюда с мясом.
Старый гусляр свалился у порога, но его на верёвке втащили в горницу. Бородатый, с выцветшими глазами воин в железных, доспехах подошёл к старцу и пнул его ногой. Побоями и угрозой повесить его он хотел заставить старика рассказать о великолепном храме и хранившихся на острове сокровищах.
— Вешайте! — отвечал гусляр.
Насильники хотели знать, какова стража на Леднице, сколько людей охраняет храм и каким путём до него добраться, не подвергаясь опасности.
— Птицей лететь иль рыбой поплыть, — насмешливо простонал старик.
Они допытывались, какой двор в округе богаче и у кого многочисленнее стада, но старик только стонал, а если отвечал, то насмешками. Его стали нещадно избивать. Старик засмеялся и запел таким страшным голосом, что даже у палачей его оцепенели руки:
О, горькая, горькая доля!
То свадьба, то гроб…
Готовились к свадьбе,
Дождались могилы…
О горькая, горькая доля!
Так бейте, терзайте,
Душа улетает из тела,
Довольно она скорбела!
О Лада! Коляда! Купала!
Довольно она страдала!..
Как будто уже не замечая хлещущих до крови плетей, старик подполз к ведру с водой, пригнул его ко рту обеими руками и стал пить. Один из палачей замахнулся на него копьём, но остановился и не ударил.
В хату пригнали плачущих, связанных по рукам и ногам беглецов, которых поймали на берегу. Немецкие военачальники, обступив молодых князей, держали совет. Они хотели тут отдохнуть после грабежей, а на Ледницу решили не идти, испугавшись трудной переправы и опасного набега.
Совещание ещё не кончилось, когда во дворе послышались ликующие возгласы. Стража, выставленная у ворот, кричала:
— Ведут их! Ведут!
Многие побежали на берег. Кучка поморян, пустившаяся в погоню, вела схваченного в дороге Домана. Он сидел на коне со связанными верёвкой руками, перед ним лежал труп молодой его жены с вонзившимся в грудь копьём. Из раны её струилась, застывая, кровь, лицо побелело — жизнь уже бежала от неё. Доман придерживал зубами ворот её рубашки: руки его были скручены назад; сам он тоже был ранен и истекал кровью, но, казалось, не ощущал боли.
Мигом стащили его с коня; тогда, разорвав на себе путы, он понёс мёртвое тело жены; у него хотели её отнять, но Доман с такой силой прижал к себе свою ношу, что двое, даже трое не смогли его одолеть, и он вместе с трупом повалился наземь.
По одежде и лицу в нём без труда признали богатого владыку, из хаты вышли сыновья Хвостека в сопровождении немцев, которые с любопытством обступили раненого.
Один из князей, замахнувшись кулаком, нагнулся над ним.
— Собачий сын! — крикнул он. — А когда городище наше жгли и убивали моих родителей, ты, верно, тоже там был, а может, и вёл этих разбойников!
Другой, угрожая ему смертью, понуждал сказать, кто подстрекал против них и повёл народ на городище.
Доман, не отвечая, словно онемев, смотрел на труп. Они все стояли над ним и то трясли его за плечо, то осыпали ударами, то снова совещались, решив во что бы то ни стало заставить его говорить. Боялись, верно, что их снова захватят врасплох, но несчастный новобрачный стиснул зубы, и из него нельзя было вытянуть ни слова.
— Мы князья ваши! — закричал меньшой.
Тогда только Доман поднял голову и окинул его блуждающим взором.
— Из вашего рода ни один у нас княжить не будет! — пробормотал он. — Не дождётесь вы этого! Вы враги и разбойники, и у нас вам не княжить, гадово отродье!
Он окончил проклятием и умолк. Князья велели увести его прочь и, разгневанные, ушли. Долго измывались над ним немцы, но он все вытерпел. Наконец, туже связав ему руки, Домана вместе с другими повели на берег, куда уже согнали толпы пленных.
Под ивой Мирша он, обессилев, повалился наземь. Руки ему скрутили, но на ногах не было пут.
Вечером труп убитой Мили один лежал на берегу. Когда уснула стража, Доман подполз к озеру, бросился в воду и исчез…
XXV
На острове Леднице, на берегу, стояло множество народу, молча глядя вдаль и прислушиваясь.
С далёкой земли ветер доносил сюда шум и дым, пахнущий гарью сожжённых изб, а вода прибивала трупы, которые подплывали к острову, как будто прося погребения.
Плыли девушки в зелёных венках, разряженные, как на свадьбу, плыли женщины в белых повойниках, которые развязала вода, плыли дети со сжатыми кулачками и расширившимися от ужаса, слепыми глазками. Смеркалось, только вдали виднелись огни и дым, стлавшийся под вечер, как синий