Князь, хотя его больше обыкновенного мучила лихорадка и томил сильный жар, сам следил за всеми приготовлениями; на коне ему трудно было усидеть, и он приказал четырем драбантам носить себя в открытых носилках. Он осмотрел дорогу, березовые рощи и как раз возвращался в Янов, когда ему дали знать, что приближается посланец Сапеги.
Это было уже на улице города. Ночь стояла темная, и Богуслав не мог узнать Кмицица, которому офицеры передового охранения из излишней предосторожности надели на голову мешок с отверстием только для рта.
Князь это заметил и, когда Кмициц спешился и стал рядом с носилками, приказал немедленно снять мешок.
– Мы в Янове, – сказал он, – тайну тут делать не из чего. – Затем он обратился в темноте к пану Анджею: – От пана Сапеги?
– Да.
– А что поделывает пан Сакович?
– Он в гостях у пана Оскерко.
– А почему вы потребовали охранный лист, коль в руках у вас Сакович? Уж очень осторожен пан Сапега, как бы не перемудрил.
– Не мое это дело! – ответил Кмициц.
– Я вижу, ты, пан посол, не больно речист.
– Я письмо привез, а об приватном моем деле скажу на квартире.
– Стало быть, ты ко мне и с приватным делом?
– Просьба у меня к тебе, вельможный князь.
– Рад буду не отказать в просьбе. А теперь прошу за мной. На коня садись. Я бы посадил тебя на носилки, да уж очень тесно будет.
Тронулись. Князь на носилках, а Кмициц рядом на коне. В темноте они поглядывали друг на друга, но лиц рассмотреть не могли. Через минуту князя так стало трясти, хоть он был в шубе, что он даже зубами защелкал.
– Бьет меня лихорадка, – проговорил он наконец. – Не будь этого… бр-р!.. не такие бы я поставил условия.
Кмициц ничего не ответил, только взором пронизывал темноту, в которой серым и белесым пятном рисовались голова и лицо князя. При звуке его голоса, при виде его фигуры все старые обиды, старая ненависть и жгучая жажда мести подошли под самое сердце, безумие овладело им. Рука невольно потянулась к мечу, который у него отобрали; но за поясом у него была булава с железною шишкой, полковничий его знак, вот и начал бес смущать его и нашептывать:
«Крикни ему в самое ухо, кто ты, и размозжи ему голову! Ночь темная, уйдешь! Кемличи с тобой. Убьешь изменника, за обиды отплатишь, Оленьку и Сороку спасешь! Бей же, бей!»
Кмициц еще ближе подъехал к носилкам и дрожащей рукой стал вытаскивать из-за пояса буздыган.
«Бей! – шептал бес. – Отчизне поможешь».
Кмициц вытащил уже булаву и с такой силой сжал рукоять, точно хотел раздавить ее в руке.
«Раз, два, три!» – шепнул бес.
Но в эту минуту конь под Кмицицем, то ли ткнувшись храпом в шлем драбанта, то ли испугавшись, зарыл вдруг копытами землю и сильно споткнулся; Кмициц дернул поводья. За это время носилки отдалились от него шагов на двадцать.
А у него волосы встали дыбом на голове.
– Пресвятая Богородица, удержи мою руку! – прошептал он сквозь сжатые зубы. – Пресвятая Богородица, спаси и помилуй! Я здесь посол, я приехал от гетмана, а убить хочу, как тать! Я, шляхтич, я, раб твой! Не введи меня во искушение!
– Что это ты, милостивый пан, отстаешь? – раздался прерывистый от лихорадки голос Богуслава.
– Да здесь я!
– Слышишь, петухи поют по дворам! Надо поспешать, а то болен я, отдохнуть мне надо.
Кмициц заткнул за пояс буздыган и снова поехал рядом с носилками. Однако успокоиться не мог. Он понимал, что только хладнокровие и самообладание могут помочь ему освободить Сороку, и заранее обдумывал, что сказать князю, как уговорить, уломать его. Давал себе слово думать только о Сороке, ни о ком другом и не вспомнить, особенно об Оленьке.
И чувствовал, как пылает его лицо при одной мысли о том, что князь сам может вспомнить о ней и такое сказать ему, что не сможет он ни сердца сдержать, ни дослушать.
«Пусть уж лучше он ее не трогает, – говорил он в душе, – пусть не трогает, иначе смерть ему и мне! Пусть хоть себя пожалеет, коль стыда у него нет!»
И несносную муку терпел пан Анджей; воздуха не хватало в груди и горло так сжималось, что не знал он, сможет ли слово вымолвить, когда придется говорить. В душевном смятении стал он молиться.
Через минуту ему стало легче, он успокоился, и горло уже не давило, как железным обручем.
Тем временем они подъехали к квартире князя. Драбанты опустили носилки; двое придворных взяли князя под руки; он повернулся к Кмицицу и, щелкая по-прежнему зубами, сказал:
– Прошу! Приступ сейчас пройдет, и мы сможем поговорить.
Через минуту они оба очутились в отдельном покое, где в очаге пылали уголья и было нестерпимо жарко. Придворные уложили князя Богуслава на длинное полевое кресло, укрыли шубами и внесли огонь. Затем они удалились, Богуслав откинул голову и остался недвижим.
– Я сейчас, – произнес он через некоторое время, – только отдохну немного.
Кмициц смотрел на него. Князь не очень изменился, только лицо осунулось от лихорадки. Как всегда, он был набелен и нарумянен и, наверно, поэтому, когда лежал вот так, с закрытыми глазами и откинутой головой, был похож на труп или восковую фигуру.
Пан Анджей стоял перед ним в свету, падавшем от светильника. Веки князя стали медленно приоткрываться, вдруг он совсем открыл глаза, и словно пламя пробежало по его лицу. Но длилось это лишь одно короткое мгновенье, затем он снова закрыл глаза.
– Коль ты дух, я не боюсь тебя, – произнес он, – но сгинь!
– Я приехал с письмом от гетмана, – сказал Кмициц.
Богуслав вздрогнул, словно хотел стряхнуть злые грезы, затем посмотрел на Кмицица и спросил:
– Я промахнулся?
– Не совсем, – угрюмо ответил пан Анджей, показывая на шрам.
– Это уже второй! – пробормотал про себя князь. А вслух спросил: – Где письмо?
– Вот! – ответил Кмициц, подавая письмо.
Богуслав стал читать; когда кончил, глаза его загорелись странным огнем.
– Хорошо! – произнес он. – Довольно тянуть! Завтра бой! Я рад, завтра у меня не будет лихорадки.
– Мы тоже рады, – ответил Кмициц.
На минуту воцарилось молчание, два заклятых врага со страшным любопытством смерили друг друга глазами.
Князь первый начал разговор:
– Так это ты, милостивый пан, так преследовал меня с татарами?
– Я!
– И не побоялся приехать сюда?
Кмициц ничего не ответил.
– А может, ты на родство рассчитывал, на Кишков! Ведь мы не свели с тобой счеты. Я могу приказать спустить с тебя шкуру.
– Можешь, вельможный князь.
– Правда, ты приехал с охранным листом. Теперь я понимаю почему пан Сапега потребовал его. Но ты покушался на мою жизнь. Вы там задержали Саковича, но на его жизнь посягнуть пан воевода не имеет права, а я на твою имею, родственничек ты мой…
– Я к тебе с просьбой приехал, вельможный князь.
– Прошу! Можешь надеяться, что я для тебя все сделаю. Какая же у тебя просьба?
– Твои люди схватили моего солдата, одного из тех, что помогали мне увезти тебя. Я отдавал приказы, он действовал как слепое instrumentum. Отпусти, вельможный князь, этого солдата на свободу.
Богуслав минуту подумал.
– Что-то мне, пан, невдомек, – сказал он, – солдат ли так хорош иль ходатай так бесстыж…
– Я даром не хочу, вельможный князь.
– Что же ты дашь за него?
– Самого себя.
– Скажи пожалуйста, такой miles praeciosus![200] Щедро платишь, да только смотри, станет ли и на что другое, – ведь ты, пожалуй, еще кого-нибудь захочешь у меня выкупить…
Кмициц шагнул к князю и побледнел так страшно, что князь невольно поглядел на дверь и, несмотря на всю свою храбрость, переменил предмет разговора.
– Пан Сапега на такое условие не согласится, – сказал он. – Я бы с радостью взял тебя; но своим княжеским словом поручился за твою безопасность.
– Через этого солдата я передам пану гетману, что остался добровольно.
– А он потребует, чтобы я отослал тебя против твоей воли. Уж очень велики твои заслуги перед ним. И Саковича он мне не отпустит, а Сакович для меня дороже, чем ты…
– Тогда, вельможный князь, освободи так этого солдата, а я дам слово чести, что явлюсь, куда прикажешь.
– Завтра я, может статься, голову сложу. Ни к чему мне на послезавтра договариваться.
– Молю тебя, вельможный князь. За этого человека я…
– Что ты?
– Мстить перестану.
– Видишь ли, пан Кмициц, много раз хаживал я на медведя с рогатиной не потому, что должен был это делать, а потому, что так мне хотелось. Люблю я опасности, жить мне не так скучно. Потому и месть твою я в усладу себе оставляю, да и ты, надо сказать, из тех медведей, что сами на рогатину лезут.
– Вельможный князь, – сказал Кмициц, – за ничтожную благостыню Господь часто великие прощает грехи. Никто не ведает, когда предстанет он перед судом Всевышнего…
– Довольно! – прервал его князь. – И я, чтоб угодить Богу, псалмы слагаю, хоть и болен, а понадобится мне проповедник, своего кликну. Не умеешь ты смиренно просить, все вокруг да около ходишь. Я тебе сам подскажу средство: завтра в битве ударь на Сапегу, а я послезавтра выпущу твоего солдата и тебе прощу вину. Предал ты Радзивиллов, предай же и Сапегу!