то кормят меня скверно и не скажу, чтоб мне было очень покойно: жильцы ужасно бесцеремонны, стучат по лестницам, хлопают дверями, кричат громко. Не знаю, что скажет Орт; ему бы только поскорей отвязаться от больного, никогда не рассмотрит подробно, кроме 1-го разу, да и первый-то этот раз единственно смотрит из приличия, чтоб не испугать больного небрежностью с самого первого разу. Впрочем, может быть, и поправлюсь; только бы нервы успокоить, тогда лечение пойдет на лад. Но непременно пошло бы на лад, если б мы приехали сюда с тобой вместе, то есть если б только это было возможно.
Без тебя я не могу оставаться подолгу, это положительно. А между тем, уезжая, я хоть и знал, как мне тяжело будет, но всё же, в основе, радовался, что отъездом —
облегчу тебя, потому что слишком заморил тебя при себе и скукой и работой, так что ты
отдохнула бы от меня и освежилась душой. И вот в своем post scriptum’е ты вдруг поражаешь меня. Да и написаны-то эти 4 строчки таким быстрым почерком и такими разбежавшимися литерами, точно у тебя рука дрожала от волнения. Значит, ты встретила
его в самый последний час, в субботу утром. Да еще прибавляешь: «Подробности после» — это значит мне дожидаться до воскресения! А между тем, Анька, я просто боюсь. Друг мой милый и единственный: хоть я знаю, что муж, не скрывающий в этом случае
своего страху, сам ставит себя в смешной вид в глазах жены, но я имею глупость, Аня, не скрывать: я боюсь, действительно боюсь, и если ты, смеясь своим милым смехом (который я так люблю), приписала:
«Ревнуй», то достигла цели. Да, я ревную, Аня! у меня характер Федин, и я не могу скрыть перед тобой моего первого ощущения. Голубчик, я тебе сказал: «Веселись, поиграй с кем захочешь», но это потому
позволил, что люблю тебя даже до невозможности. Твой богатый, милый, роскошный характер (сердце и ум), при твоей
широкости, небывалой у других женщин, завял и соскучился подле меня, в тоске и в работе, и я мог позволить <
одна строка нрзб>,[112] веря в широкость, в совесть и, главное, в ум Аньки.
<Десять строк нрзб>, веселая и очаровательная <
одиннадцать строк нрзб>. Милая, прелестная ты моя, я пишу это всё и как бы еще надеюсь, а между тем это так мучает всего меня. Пишешь, что ты любишь меня и скучаешь, но ведь ты это писала еще до встречи с ним, до post scriptum’а. Анечка, Анечка, ты <
2 нрзб>, а попомни меня,
не обидь очень, потеряю в тебе тогда моего друга. Главное, ведь ты мне всего не расскажешь, это наверно. Повторяю тебе: всё в твоей воле. <
Девять строк нрзб>. Анька, идол мой, милая, честная моя, <
нрзб> не забудь меня. А что идол мой, бог мой — так это так. Обожаю каждый атом твоего тела и твоей души и целую всю тебя,
всю, потому что это
мое, мое! До свидания, — а когда оно будет! Напиши все подробности (хоть все-то и скроешь). В каком платье ты была? Становлюсь перед тобой на колени и целую каждую из твоих ножек бесконечно. Воображаю это поминутно и наслаждаюсь. Анька, бог мой, не обидь.
Детей благословляю, целую, говори с ними обо мне, Аня! Еще раз целую тебя, да каждую минуту тебя целую, и даже письмо твое, это самое, 2-е, целовал, целовал раз 50.
Твой весь Ф. Достоевский.
179. Вс. С. Соловьеву{1626}
16 (28) июля 1876. Эмс
Эмс, 16/28 июля/76.
Милый и дорогой Всеволод Сергеевич, приветливое письмецо Ваше от 3-го июля из Петергофа я получил лишь вчера здесь, в Эмсе. Мы были в Старой Руссе, но, чтоб выпустить июньский «Дневник», приехали с женой, оставив детей в Руссе с бабушкой,{1627} в Петербург и, выпуская, сидели на своей петербургской квартире вплоть до 5-го июля. Дела накопилось тогда много, и, кроме того, Анна Григорьевна снаряжала меня за границу, куда я и отправился 5-го июля. Таким образом, Ваше письмо от 3-го июля попало в Старую Руссу и уже оттуда лишь Анна Григорьевна, промедлившая за делами в Новгороде, переслала мне его сюда, в Эмс. Так мы и растерялись. Но, честное слово даю Вам, что, выезжая из Старой Руссы, я и прежде Вашего письма намеревался побывать у Вас в Петергофе, как обещал Вам. Но никак не мог исполнить моего желания — совершенно сбившись с ног от хлопот (разных и неожиданных, кроме выхода №, вдруг навязавшихся). Я уехал, не порешив и с некоторыми собственными самыми необходимыми делами. Но теперь здесь, в скуке, на водах, Ваше письмецо решительно оживило меня и дошло прямо к сердцу, а то я стал было и очень уж тосковать, так как не знаю почему, как попадаю в Эмс, сейчас начинаю тосковать мучительно, с ипохондрией, иногда почти беспредметно. Уединение ли тому причиною среди восьмитысячной многоязычной толпы, климат ли здешний, — не знаю, но тоскую здесь, как никто. Вы пишете, что Вам нужно меня видеть; а мне-то как желалось Вас теперь видеть.
Итак, июньская тетрадь «Дневника» Вам понравилась.{1628} Я очень рад тому и имею на то большую причину. Я никогда еще не позволял себе в моих писаниях довести некоторые мои убеждения до конца, сказать самое последнее слово. Один умный корреспондент из провинции укорял меня даже, что я о многом завожу речь в «Дневнике», многое затронул, но ничего еще не довел до конца, и ободрял не робеть.{1629} И вот я взял да и высказал последнее слово моих убеждений — мечтаний насчет роли и назначения России среди человечества, и выразил мысль, что это не только случится в ближайшем будущем, но уже и начинает сбываться. И что же, как раз случилось то, что я предугадывал: даже дружественные мне газеты и издания сейчас же закричали, что у меня парадокс на парадоксе, а прочие журналы даже и внимания не обратили, тогда как, мне кажется, я затронул самый важнейший вопрос.{1630} Вот что значит доводить мысль до конца! Поставьте какой угодно парадокс, но не доводите его до конца, и у вас выйдет и остроумно, и тонко, и comme il faut,[113] доведите же иное рискованное слово до конца, скажите, например, вдруг: «Вот это-то и есть Мессия»,