как я всего более люблю искренность, то поневоле часто вспоминаю о друзьях моих, в то время когда случается их покинуть, как теперь например. Перебирая в воображении и в сердце все эти знакомые и милые лица, я всякой из них чего-нибудь да пожелаю, и именно того, что, по взгляду моему, каждой из них наиболее идет. Одной я пожелал даже испытать какое-нибудь сильное ощущение, вроде даже горя, — потому что, показалось мне, ей это решительно необходимо, ну уже конечно на минутку. Но Вам, воображая Вас, я несколько раз даже пожелал уже беспрерывного счастья, без малейшего облачка, и это во всю жизнь. Так мне кажется. Припоминая Ваш образ и Ваше лицо, я не могу представить Вас иначе, как в счастье. Оно к Вам идет и именно пристало, почему — не знаю. Зато знаю то, что желаю Вам счастья, и не потому только, что оно к Вам
идет, а и от всего искреннего моего сердца, много-много, и да благословит Вас Бог.
Здесь я встретил барона Гана, помните, того артиллерийского генерала, с которым мы лечились вместе под колоколом.{1648} Я бы его не узнал, он был в штатском платье. «Как, вы не узнаете меня, а помните, как мы вместе сидели под колоколом, а вместе с нами такие хорошенькие дамы». После этого напоминания я конечно сейчас узнал его. Он рассказал мне, что Фрёрих в Берлине приговаривал его к смерти и что болезнь его неизлечима, но что сейчас затем он поехал к вундерфрау{1649} в Мюнхен (о которой Вы, верно, что-нибудь слышали; она лечит каким-то особенным секретом, и к ней съезжаются со всего света) и что та ему чрезвычайно помогла, — «но это было прошлого года, а нынешний год, представьте себе, она прогнала меня и не захотела лечить, и вот я здесь». Здесь же, то есть в Эмсе, он лечится уже не сгущенным, а разреженным воздухом — «и представьте, ведь помогает». Я сказал ему, что и я тоже приговорен и из неизлечимых, и мы несколько даже погоревали над нашей участью, а потом вдруг рассмеялись. И в самом деле, тем больше будем дорожить тем кончиком жизни, который остался, и право, имея в виду скорый исход, действительно можно улучшить не только жизнь, но даже себя, — ведь так? И все-таки я упорствую и не верю докторам, и хоть они и сказали все, хором, что я неизлечим, но прибавили в утешение, что могу еще довольно долго прожить, но с тем, однако ж, непременным условием, чтоб непрерывно держать диету, избегать всяческих излишеств, всего более заботиться о спокойствии нервов, отнюдь не раздражаться, отнюдь не напрягаться умственно, как можно меньше писать (то есть сочинять) и — Боже упаси — простужаться; тогда, о, тогда при соблюдении всех этих условий «вы можете еще довольно долго прожить». Это меня, разумеется, совершенно обнадежило.
Впрочем, барон Ган совершенно не собирается умирать. Статское платье его сшито щегольски, и он с видимым удовольствием его носит. (Генералы наши, я заметил это, с особенным удовольствием надевают статское платье, когда едут за границу.){1650} К тому же здесь так много «хорошеньких дам» со всего света и так прелестно одетых. Он, наверно, снимет с себя здесь фотографию, в светском платье, и подарит карточки своим знакомым в Петербурге. Но это премилый человек.
Вы любите и семью, и дом, и родину, и, стало быть, Вы патриотка. А коли патриотка, то любите и близкое России, совсем русское дело освобождения славян. Здесь, в курзале, множество газет, есть и несколько русских. Большое развлечение — час прихода почты, когда тотчас же схватываешь газеты и читаешь — разумеется, прежде всего о славянах. Если Вы следите тоже за этой драмой у славян, то советую Вам читать «Московские ведомости»; в этой газете всё об Восточном вопросе изложено яснее и понятнее, чем во всех других. Это именно высшее понимание дела. — Ну вот исписал все 4 страницы, а меж тем, право, хотел Вам сказать хоть не больше, так что-нибудь получше. Но так всегда; я писем писать совсем не умею. Но не взыщите, многоуважаемая и добрая Любовь Валерьяновна, и поверьте моему глубочайшему к Вам уважению и всем тем хорошим чувствам, которые ощущаю в сердце моем всегда, когда вспоминаю Вас.
Вам очень преданный Федор Достоевский.
182. К. И. Маслянникову{1651}
5 ноября 1876. Петербург
5 ноября 1876 г.
Милостивый государь многоуважаемый г. К. И. М.,
Боюсь, что опоздал отвечать Вам и Вы, справившись раз или два, уже не придете более в магазин Исакова за письмом.{1652}
Во-первых, благодарю Вас за Ваше лестное мнение о моей статье, а во-вторых, за Ваше доброе мнение обо мне самом.{1653} Я и сам желал посетить Корнилову, впрочем вряд ли надеясь подать ей помощь. А Ваше письмо меня прямо направило на дорогу.
Я тотчас отправился к прокурору Фуксу. Выслушав о моем желании повидаться с Корниловой и о просьбе на высочайшее имя о помиловании, он ответил мне, что всё это возможно, и просил меня прибыть к нему на другой день в канцелярию, а он тем временем справится. На другой день он послал бумагу к управляющему в тюрьме о пропуске меня к Корниловой несколько раз, сам же чрезвычайно обязательно обещал мне содействовать и в дальнейшем. Но главное в том, что в настоящее время нельзя подавать просьбу, потому что защитник Корниловой два дня назад уже подал на кассацию приговора в Сенат, а потому дело не имеет еще окончательного вида, и только тогда как Сенат откажет, и наступит срок просьбы на высочайшее имя.{1654}
Так как в этот день идти в тюрьму было уже поздно, то я пошел лишь на другой день. Мысль моя (которую одобрил и прокурор) была — удостовериться сначала, хочет ли еще Корнилова и помилования, то есть возвратиться к мужу и проч.? Я ее увидел в лазарете: она всего 5 дней, как родила. Признаюсь Вам, что я был необыкновенно изумлен результатом свидания: оказалось, что я почти угадал в моей статье всё буквально. И муж приходит к ней, и плачут вместе, и даже девочку хотел он привести, «да ее из приюта не пускают», как с печалью сообщила мне Корнилова. Но есть и разница против моей картины, но небольшая: он крестьянин настоящий, но ходит в