что я был ужасно раздавлен и теперь умоляю ее принять меня обратно на любых условиях, а с Глорией Хилтон покончено раз и навсегда.
Мальчик передал все это матери, и она долго плакала, и он плакал, и Мурра, и даже я.
А потом первая жена Мурры сказала ему, чтобы он скорее возвращался домой. И на этом дело закончилось.
Ах да, насчет дверцы для душевой кабинки: мы действительно решили поменяться. Ему досталась моя, за двадцать два доллара, а мне — его, за сорок восемь. Это если не считать портрета Глории Хилтон.
Когда я вернулся домой, жены не было. Я повесил новую дверцу. Пока я это делал, за мной наблюдал мой сын. У него почему-то был красный нос.
— Где мама? — спросил я.
— Ушла.
— Когда вернется?
— Сказала, что никогда.
Меня затошнило, но виду я не подал.
— Опять эти шуточки, — сказал я. — Все время она так говорит.
— А я первый раз слышу, — ответил сын.
По-настоящему страшно мне стало, когда пришло время ужина, а жены все не было. Я набрался храбрости, приготовил нам с сыном поесть и сказал:
— Видимо, что-то ее задержало…
— Отец.
— Да?
— Что ты с ней сделал вчера ночью? — Тон у сына был очень надменный и властный.
— Не твое дело. Будешь совать нос куда не просят — схлопочешь пинка.
Это немного его успокоило.
Слава богу, жена вернулась домой в девять вечера.
Она была бодра и весела. Заявила, что отлично провела время: прошлась по магазинам, отужинала в ресторане, сходила в кино — и все в одиночку.
Поцеловав меня на ночь, она ушла наверх.
Я услышал, как полилась вода в душе, и вдруг с ужасом вспомнил о портрете Глории Хилтон на дверце душевой кабинки.
— О господи! — вскричал я и бросился наверх — объяснять, откуда на кабине взялся портрет и что завтра же утром его сотрут пескоструйной машиной.
Я вошел в комнату.
Жена стояла в ванне и принимала душ.
Оказалось, они с Глорией Хилтон одного роста, поэтому портрет на дверце стал для моей жены вроде маски.
Она нисколько не злилась — наоборот, ей было смешно: она захохотала и спросила с улыбкой:
— Угадай, кто?
Ложь
© Перевод. А. Панасюк, 2020
Стояла ранняя весна. Солнце нехотя освещало подтаявший серый лед. Ветки вербы на фоне голубого неба золотились туманом готовых вот-вот распуститься сережек. Черный «роллс-ройс» мчался по Коннектикутской автостраде, стремительно удаляясь от Нью-Йорка.
— Потише, Бен, — велел доктор Ременцель чернокожему шоферу. — Каким бы бессмысленным ни казалось вам ограничение скорости, убедительно прошу его соблюдать. Торопиться нет нужды — у нас масса времени.
Бен сбавил ход.
— По весне машина словно сама собой вперед рвется.
— И все же постарайтесь ее придержать.
— Слушаюсь, сэр! — отчеканил Бен и добавил — уже потише, для сидевшего рядом тринадцатилетнего Илая, сына доктора: — Весной оживают не только люди и звери. Машины — те тоже рады.
— Угу, — буркнул Илай.
— Всем весна по душе! — не унимался Бен. — А тебе?
— И мне, — бесцветным голосом подтвердил Илай.
— Как не радоваться — в такую школу едешь!
Речь шла о мужской подготовительной школе Уайтхилл, частном учебном заведении в Северном Марстоне, штат Массачусетс.
Именно туда направлялся «роллс-ройс». Предполагалось, что Илай запишется на осенний семестр, в то время как отец, выпускник 1939 года, посетит собрание попечительского совета.
— А все же, доктор, парнишка-то наш невесел, — не унимался Бен. На самом деле он не собирался цепляться к Илаю, просто весеннее настроение не давало ему покоя.
— В чем дело? — рассеянно спросил у сына доктор. Он просматривал кальки — план пристройки на тридцать комнат к общежитию имени Илая Ременцеля, названному так в память о прапрадеде доктора. Чертежи были разложены на ореховом столике, который откидывался от спинки переднего сиденья. Доктор был крупным, величавым человеком, врачом, лечившим исключительно из любви к медицине, потому что богаче его был разве что иранский шах. — Что-нибудь случилось?
— Нет, — буркнул Илай.
Сильвия, очаровательная мать Илая, сидела рядом с мужем, листая буклет о школе.
— На твоем месте, — сказала она Илаю, — я бы с ума сходила от радости. Впереди четыре лучших года твоей жизни.
— Ага, — не поворачивая головы, согласился сын. На мать смотрел только его затылок с завитком жестких русых волос над белым воротничком.
— Вот интересно, сколько Ременцелей учились в Уайтхолле? — не умолкала Сильвия.
— Спроси еще, сколько покойников лежит на кладбище, — буркнул доктор и тут же ответил как на вопрос жены, так и на старую шутку: — Все.
— А если все же прикинуть, которым по счету выйдет Илай? — не унималась Сильвия.
Доктор Ременцель почувствовал легкое раздражение — вопрос показался ему не слишком уместным.
— Такие вещи вычислять не принято.
— И все-таки! — настаивала жена.
— Пойми, даже для грубого подсчета придется перелопатить архивы с конца восемнадцатого века! И потом, как учитывать Шофилдов, Хейли, Маклилланов?
— Посчитай хотя бы Ременцелей. Пожалуйста!
— Ну… — Доктор пожал плечами, калька в его руках зашуршала. — Около тридцати.
— Значит, Илай — тридцать первый! — с удовольствием объявила Сильвия. — Ты тридцать первый, золотко! — сообщила она затылку сына.
Калька раздраженно хрустнула.
— Не хватало еще, чтобы он шатался по школе, болтая всякую ерунду. Тридцать первый!
— Он не будет, он умный мальчик, — успокоила мужа Сильвия.
Азартная, амбициозная, она вышла замуж за доктора шестнадцать лет назад, без гроша за душой, и до сих пор приходила в восторг при мысли о том, что люди могут быть богаты так долго, на протяжении нескольких поколений.
— А разыщу-ка я эти самые архивы, пока вы будете заняты делами, — решила Сильвия. — И посчитаю точно, которым из Ременцелей станет Илай. Не для того чтобы он хвастался, конечно, — просто из интереса.
— Как тебе будет угодно, — согласился доктор.
— Так и будет! Я люблю подобные вещи, хоть ты и ворчишь.
Сильвия ожидала, что муж, по своему обыкновению, вскипит, но этого не случилось. Ей нравилось поддразнивать его, намекая на разницу в происхождении, и она частенько заканчивала споры словами: «Вообще, в глубине души, я все та