Русский государственник-монархист начала ХХ века Владимир Федорович фон дер Лауниц, безстрашно служивший Богу, Царю и Отечеству и убитый за это террористами в Санкт-Петербурге на пороге храма, оставил нам, патриотам России, свой завет: "Единственное средство для борьбы с кровавой вакханалией — это непреклонная стойкость тех, кто служит Родине. Убьют меня, на мое место явится другой, которому я желаю одного: обладать тем же чувством непоколебимого долга... Нет худа без добра — этот бред, кошмар исступленных откроет глаза народу. Полагать надо — Господь не без милости, и правда все же свое возьмет. Неустанно повторяю: "Велик Бог земли Русской" и с глубокой верой и надеждой взираю на будущее... Крепко стойте, православные, за веру святую, за Родину-Матушку, за Царя-Батюшку. ... Будьте истинными христианами, будьте убежденными в идее беззаветного служения Царю и Родине, будьте тверды в этих убеждениях, как скала!.."
Надеюсь, что этот завет станет вашей путеводной звездой в безкорыстном служении своему народу и в трудные минуты укрепит вас, взявших государственный руль в свои руки. Бог вам в помощь!
С почтением и надеждой, ваш избиратель Валентина Дмитриевна Сологуб
Владимир Бондаренко НЕНАСЫТНОЕ ВРЕМЯ УМИРАНИЯ (О поэзии Геннадия РУСАКОВА)
Тему эту — ненасытного времени умирания — начала еще при жизни сама любимая. Взяла, и написала в своих стихах:
Обронила два пера,
Пролетая, галка.
Жалко было умирать,
Невозможно жалко.
Не возьмешь туда с собой
Галочьих дарений,
Ни водицы дождевой,
Ни стихотворений…
А ей бы еще, поэтессе и любимой женщине поэта, провидице дождя и солнечного света, жить и жить, писать и писать, любить и любить. Надо же было такому счастью случиться: жить с милым в любви и согласии, растить дочку, писать чудесные стихи. Кому могло мешать такое счастье? Кто мог его остановить? Время их жизни? Кто переводит время жизни во время смерти? И уже нет ничего у любимой, нет самой любимой… Осталась дочь Маша, остались стихи Людмилы:
И, точно роща, с полями сойдусь.
Стану землей
Под названием Русь…
Вернее, маленькой частичкой этой земли, этого праха. Что же делать, куда после её смерти деваться её любимому, с которым тридцать лет прожила душа в душу, с которым слилась воедино и в ненасытной любви, и в творчестве, и в понимании мира?
А еще этот реальный, заполнивший все уши и всю душу, всю память поэта до конца дней его , крик, когда увозили любимую в больницу: "Мне Гену, дайте Гену!". Крик, может быть, и перевернувший навсегда всё его сознание, крик, раздвоивший его пополам, на две судьбы, которые потом так и шли — параллельно.
Одна судьба — это его продолжающаяся жизнь профессионального переводчика ООН, МИД и других высоких инстанций, жизнь отца маленькой Маши, а потом еще и сына, судьба новой семьи. О ней мне говорить почти и не придется.
А вот вторая судьба — судьба ненасытной жажды умирания вослед любимой, судьба сближения с неведомым доселе Всевышним, сближения со злобой, с отчаянием, с отталкиванием. Эта судьба и стала темой книги Геннадия Русакова "Разговоры с богом"
Страшная-страшная, длинная-длинная,
Жизнь моя ходит за мной…
Эта вторая судьба дала России совсем нового поэта Геннадия Русакова. Ушел в тень, растворился поэт-эрудит, автор уже многих книг, замеченный еще в молодые годы и Виктором Астафьевым, и Арсением Тарковским, блестяще соединяющий темы высокой культуры, сюжеты из античных времен и темы уличной подворотни, беспризорничества, отшельничества.
Ещё один подранок войны. Из того трагического, но великого поколения детей 1937 года, давшего России великое множество талантов. Его тихая, хотя и темпераментная поэзия получала высокую оценку у критики, но шла как бы по касательной и во времени, и в его собственной жизни. Скорее, она была его личной поэзией, при всех неоднократных выходах поэта на события его эпохи. Его книги "Длина дыхания", "Время птицы", "Оклик" несли свою музыку, свою горячность запала, свою социальность, но не становились знаками, вехами самого времени.
Такой вехой в русской литературе стала книга Геннадия Русакова "Разговоры с богом".
И надо же, какой страшной ценой получил поэт право на свою веху в литературе?
Ценой смерти любимой. Ценой дерзкого вызова Богу, позволившему свершиться этой смерти…
Неужто ты завидовал нам, боже —
Таким счастливым, без тебя, вдвоем?
Но ты же всюду, ты одно и то же,
Что свет и тень, пространство и объем!..
Он сам говорит в интервью: "Зачем же отнимать? Не для того же, чтобы я писал стихи. Слишком иезуитская плата за них!.." Я не знаю, потоком ли шли у поэта его новые трагические строчки, или же он вдруг выпадал из времени и как бы возвращался к любимой, спустя годы, спустя многие годы. Это было особое время его умирания. Даже, если это и был поток, то некоего прерывистого сознания, депрессивной сумрачной энергетики, выбрасывающий Геннадия Русакова в течение десяти лет в иное пространство, где он вновь и вновь задавал Богу свои вопросы, бросал свой приговор, смирялся и вновь, забыв обо всём, требовал объяснений, в конце концов, требовал собственной смерти. Он нарушал и каноны поэзии, и каноны христианства, всё сразу, он написал свою книгу "Разговоры с богом".
Думаю, Бог его поймет, ибо это одна из самых сильных христианских книг в русской поэзии, завершающее событие как бы еще продолжавшегося ХХ века.
Спит в земле моя защита…
Ни к чему мне этот век.
Тихо-тихо сеет сито.
Ну и ладно. Жизнь прожита.
И назавтра стает снег.
Этот бывший детдомовец и сирота, бывший суворовец и прекрасный переводчик, познавший с детства всю грязь мира, еле выживший, а позже обретший своё счастье в жене, в дочке, в работе, объездивший вместе с женой многие страны, о которых только мечтали его сверстники, не прошел, не мог пройти и мимо крушения его страны, его империи. Его как бы дважды ударили с размаху головой о бетонную стену. И новые трагические стихи сошлись вместе: смерть жены и смерть державы. Имперский поэт не предает своей империи. Любимый не хочет забыть о своей любимой. Критик Сергей Чупринин явно не прав, выводя поэта за пределы гражданственности и государственности. Даже в самых трагических строчках, в его грустных элегиях Русаков неотделим от своей земли и своей державы. Он сам понимает неразрывность своих трагедий: "А потом — это совпало с рушащимся миром и внутри меня, и вне. Вдруг у меня не стало страны. Я, как и многие, жил гордым чувством принадлежности к одной шестой мира. Мы были готовы, что всё будет меняться, но не так же хамски, не так зловеще…"
Имперской нежностью мне стискивает грудь -
Я тоже по земле ходил державным шагом.
Ах, этот шёлковый, бухарский этот путь,
И ветер Юрмалы с напругом и оттягом!
Я малой малостью на свете не владел,
Но жалко общности… Земли всегда хватало.
Переточилась нить и близится предел
Единству языка и рыхлого металла.
Прощай, империя. Я выучусь стареть.
Мне хватит кривизны московского ампира.
Но как же я любил твоих оркестров медь!
Как называл тебя: "Моя шестая мира!"
С Людмилой Копыловой он познакомился, учась в Литературном институте. Это, как я понимаю, была его главная удача в жизни. Впрочем, и Людмила нашла свое счастье. Так бы и жить дальше долго и счастливо, растить детей, затем внуков, и умереть в один день. Творить сказку в нашей всегда нелегкой жизни. Об этом соблазне повторения мечтается поэту и поныне :
Любимая, мы долго будем жить.
Потом умрем, но вместе и не скоро.
И скажем, где нас рядом положить —
Там, где тебя зарыли, у забора…
Читатель обратит внимание, как с мрачной, могильной тяжестью переворачивает последняя строка легкость и воздушность всех предыдущих?
Что это за книга, которая пишется, словно на исповеди, но при этом дерзка, как манифест бунтаря? И как вообще можно было так долго, годами, писать такую трагическую книгу умирания? Не литературная ли это игра, когда и смерть становится важной поэтической темой с бесчисленными отступлениями? Геннадий Русаков вдруг обрел новое высшее качество своей поэзии и решил не отступать от заданной темы?