Без радости не проживёшь. Есть и потеха: летом качели на площади удовольствие доставляют, зимой парни с девками с горы на санках летят или на льду кружало поставят и кружат, прицепясь к оглобле, до того, что паморки в голове зачинаются. А занятней всего, как на святках ряжеными ходят: тулуп вывернут — вот и медведь, шапку и рукавицы овчиной вверх — вот и коза. А то сажей намажут рожи — получаются «удивительные люди», что за словом в карман не лезут, за прибауткой не в долгу. А в иных дворах и скоморошьи игры. Не насмотришься! Вона — царь Максемьян победил распрекрасную волшебницу и женился на ней. Кумирическим[5] богам стал верить и сына Адольфа к тому принуждает. Тут тебе и чёрный арап, и воин Аника, что всех, кроме смерти, одолел, и глухая старуха (не взаправдашняя — посадский Кашин в тёщиной юбке да в головном её же шлыке), чудеса да и только!
Фёдор глаз не сводит… Ходит следом из двора во двор за потешниками… Раз пять в день «царя» разглядывает. Так всю неделю.
А то семинаристы (трое их с Ростова на святки домой наехали) начнут комедь представлять или петь на три голоса:
Приспе день красный,Воссияло вёдро,Небеса прещедроЗрети показали.Всё дождь проливал,И не было света,Когда бог велелВетрам умолчати,Тишина стала.Кто мог против — стати!
Не утерпел Фёдор — стал им вторить. Голос звонкий на удивление. Взяли его в подголоски. В майковском доме хозяин угостил семинаристов за песню «травничком», а Фёдору дал пряник медовый. В углу, сидя на стуле, таращил глаза на Фёдора белобрысый мальчишка — Василёк, хозяйский сын… Гордыня обуяла Фёдора-скомороха: «Я и за царя могу!»
— Какого царя?!
— А вот, — Фёдор сдернул Василька со стула, уселся сам и завопил истошно:
Послушай, сын мой любезный,Сидел ты три года в пустыне,Морился голодною смертью,Надумался ли там?Веруешь ли нашим кумирическим богам —Золотым истуканам?
А теперь, гляди, Адольфом буду, сыном его, — соскочил со стула, стал на одной ноге:
Не верую я…Ваши кумирические богиПовергаю себе под ноги,В грязь топчу,Веровать не хочу.Далее ещё не упомнил.
Громыхнул смехом хозяин Иван Степанович, заблеяли, задребезжали, вторя ему, семинаристы, молча и счастливо улыбался Василёк.
— Откудова ты такой, — вытирая на глазах слёзы, спросил Иван Степанович, — чей будешь?
— Был Волковым, ноне Полушкина пасынок.
— Батюшки! Сосед, стало быть. Ну, ну, спасибо! Удовольствовал!
Опять поднёс хозяин семинаристам по чарке, а Фёдору орехов грецких в карман насыпал и снова пряником потчевал.
* * *
Долги ребячьи дни. Вечер к окну подойдёт, не упомнишь, когда утро было.
Одиннадцатый год шел Фёдору. Озорной да весёлый, выдумщик, каких свет не видал, неугомонный заводила босоногой ватаги ребят на Пробойной улице (а вся улица-то двести саженей!).
Пастух Антон научил из камышины «жалейки» делать — пристрастился Фёдор к тому. Девки за Которостью поют, а он им со своего берега жалится…
Вечерами над водой тишина, слово шёпотом молвишь — на том берегу слышат, а жалейкин голос того яснее…
На святках по дворам гурьбой ходили: рождество славили, хозяев чествовали, комедь представляли. Кто цыган, кто купец, кто подьячий. От семинаристов с голосу учились. Особливо хорош был Лешка Попов да цирульника выученик сирота безродный Яшка Шумский. Ну, а Фёдор всему делу голова и заправщик.
* * *
Иван Степанович Майков — отец Василька — при царице Анне в опалу попал и был отстранён от всего. «За неимением должностей состоял при разных должностях», — как шучивал он сам над собой. В усадьбе, близ Ярославля, коротал век на охоте, чревоугодии и посильном размышлении о превратности судьбы дворянской. Славен был хлебосольством: гостей поил и кормил с похвальной к тому склонностью. Столицу вспоминал редко, говоря: «В удовлетворение трудов моих — кукиш получил!» Чаще вспоминал отца своего, что комнатным стольником был у государя Петра I и множество сувениров сберёг от своего господина: табакерок, книг, поясных шарфов и зелёного попугая в резной, нарядной клетке, подаренного на амстердамской верфи плотнику Петру Михайлову.[6] Попугай был примечательный, умел ругательски ругаться по-голландски, чем государь, который сам был не прочь от крепкого словца, бывал изрядно утешен. Попугаю уже за пятьдесят годов, а он и в Ярославле продолжал браниться и озоровать.
Полушкинскую рощу делил овражек: по одну сторону — владения Майкова, усадьба, яблоневым садом сбегавшая к Волге, по другую — купоросный завод Полушкина. И на Пробойной улице стали соседями: купил там Майков для зимнего жительства малый дом с амбаром и мыльной в конце двора. В майковском доме привечен был Фёдор за теплоту карих глаз, за умную бойкость, за руки, что были охочи до всякого дела. А с Васильком друзьями стали — водой не разольёшь!
* * *
В грамоте ярославцы, что посадские, что дворяне, несильны были. В наставниках ходили дьячки. Из них особливо славен был дьячок Николы-Надеинского прихода Афанасьич, которого потом сам митрополит ростовский в звонари истребовал.
Но и на старуху бывает проруха! Магистрат, радея о грамоте, обзавёлся каким-то «Савариевым словарём» и истребовал Афанасьича в присутствие для прочтения безденежно того самого словаря.
В магистратском журнале о том записано так:
«С крайним движением духа, что по произношению голоса приметить можно было, дьяк зачёл заглавное титло, после чего оробел и более от него услышать ничего не привелось».
Магистратские унесли словарь и захоронили его в кладовой, а старика с бесчестием отпустили домой…
Вот у этого-то знаменитого по уму своему любителя певчих птиц и колокольного звона и постиг Фёдор Волков свою первую грамоту.
На подступи к учению Афанасьич перво-наперво заготовил линейку и навязал розог, а у Матрёны Яковлевны, матери Фёдора, потребовал для «прилежания» сына гороху.
Меньше чем за одну зиму, Фёдор постиг и читать и писать, цепляя одно слово за другим. От такого случая Афанасьич впал в обиду: линейку козлу на рога навязал, чтобы в огород сквозь изгородь не лазил, розги сгубил на веник — снег зимой с ног сметать, а из гороха варил кисель и ел его с луком до самого Покрова…
Охоч Фёдор стал до всякой премудрости. Особливо жаден всегда был в чтении книг, что во множестве годами стояли в зальном покое дома Ивана Степановича. Иным книгам этим и полста лет было. Многие страницы их читаны и листаны самим Петром Первым, наставлением которого и собирал их комнатный стольник государя Степан Андреевич Майков — дед Василька.
Василёк до чтения был ленив и непригож, но родители с того в огорчение не впали. Иван Степанович полагал, что русскому дворянину более пристало за лисицами на охотах рыскать да гонять борзых на волчьих угонах, нежели время в пустоте проводить: книги читать! А маменька в тщеславии женском хвастала: «Воспитание сыну делаем изрядное, досель, слава тебе господи, ни одного куска хлеба чёрного съесть не позволили, — один белый кушает».
Государству купечество да заводчики в те дни надобны крайне стали… Иного в поощрение даже «именитой» шпагой жаловали… Это купца-то! И чином награждали, чтобы его от других злобных чинов оберечь… Ну и приходили в бесстрашие. Торговали не только промеж себя — в Петербург везли!.. За море товар слали, а от убытков себя уберечь не могли. На таможнях оценщики всё иностранцы: воля их, цена их. Не хочешь — вези назад в Ярославль.
В купеческом деле стала наука нужна, а где её взять? Асессор из академии книгу аглицкую «Совершенный купец» по-русски изложил. И для коммерции, сказывали, прилична, да за неграмотностью купечества в надобности не оказалась.
Не умудрён был грамотой и владелец купоросного завода Полушкин. От старости к заводскому делу «смотрения и исправления» иметь уже не мог, почему и принял пасынков своих в «товарищи» и «компанейщики». Казалось, всё так славно и хорошо: и дело есть, и руки молодые к нему приложены, да вот разумения и понятия, что надобны в таких обстоятельствах, — недостача. Тут уж псалтырные дьячки не помога. Округ поглядишь — та же маята. Иной на деньгах, как кот, зажмурившись, сидит — мышей опасается… Не зная броду, как в воду? А дело не ждёт, неделю упустишь — лови лягушку за ушки…
Герцог Бирон, переселённый от престола российского сперва в Пелым, а потом в Ярославль-город, обиду свою затаил. С магистратом тяжбу безвыходную повёл, на самого воеводу в столицу кляузы строчил… коротал век. Привез с собой из Пелыма того самого лекаря Гове, лакейскую челядь, какого-то «кухеншнейдера» и даже пастора, которого ярославцы в Ивана Ермолаича перекрестили… Пастор был мужчина грузный и жадный до всего, особливо до денег. Не хуже жалованного «именитой» шпагой купца Колчина ссужал деньги в долг, имея с того прибыль… Иван Ермолаич был близким соседом Полушкина, ну и сдружились. Стал пастор Фёдора понуждать расписки всякие в нужную ему тетрадь вписывать. Опять же для своей надобности к немецким словам его приучал. А с того обоим польза выходила… Начал Фёдор вроде майковского попугая такое говорить, что Матрёна Яковлевна пугалась, а Полушкин только смеялся. По-русски сметлив был старик — выгоду свою понимал! Настало время, пришел к пастору: «Давай советуй! Куда пасынка слать в науки?.. В Москву? А в Москве что? Разные науки ме-ди-цинские, что ли, или как их там… греко-славянские, духовные?» Пастору нет того хуже, как попов православных плодить, да и Полушкин, втайне к старой вере приверженный, ими брезговал… И надоумил Иван Ермолаич: отдать Фёдора в заводскую школу, что ещё при Петре Первом зачалось «для лучшего умения в заводских делах». Три дня Полушкин с немцем гулял. Тот ему всё про Лютера, а Полушкин про попа Аввакума. Великого разума была беседа! Опохмелялись богословы квасом и полупивом, что варил пастору «кухеншнейдер».