Иногда я ездил по линии Синано — Этиго. Близ Токура она проходит как раз по той самой равнине. Через окно вагона я мог видеть лишь красные черепичные крыши станции Обасутэ и, обшаривая взглядом окружающие горы, пытался разглядеть ту, где, по преданию, оставляли старух. Меньше всего она привлекала меня как прекрасное место для любования луной, хотя я и понимал, что луна, плывущая в прозрачном небе Синано над обширной, залитой голубым светом равниной, которую пересекают реки Тикума и Саи, представляет собой величественное зрелище. На меня, видевшего во время войны полную луну над бескрайними дикими равнинами Маньчжурии, это вряд ли произвело бы сильное впечатление.
Всякий раз, когда я проезжал там, мне начинало казаться, что где-то близ Обасутэ сидит моя старая мать.
А однажды мне внезапно почудилось, будто я сам бреду по горам и несу на спине свою мать и происходит это не сейчас, а в далеком прошлом, когда в этой местности еще не было никаких жилищ, а вокруг простиралась дикая, безлюдная равнина. И так же как на картинке в детской книжке «Обасутэяма», все заливал голубой лунный свет, лишь тени — моя и матери — казались черными, как пролитая на землю тушь.
«— Куда ты меня несешь? — спросила мать. Ей было за семьдесят, тело усохло и казалось невесомым, но я смертельно устал, потому что уже долго бродил по этой местности, неся ее на спине.
— Остановимся здесь, я построю для тебя хижину, — предложил я.
— Нет, здесь мне не по душе. — Голос матери звучал молодо. Тело ее ослабело, но она по-прежнему была строптива и не шла на компромиссы, хотя и знала, что я несу ее, чтобы оставить навсегда.
— Около этой крутой скалы опасно: вдруг пойдет дождь, тогда не миновать обвала. Неужели нет более подходящего места?
— Нет! Вы, матушка, слишком многого хотите. Может быть, нам все же снять тот домик у храма, который мы недавно осматривали?
— Нет-нет! Только не это! — Мать, словно капризный ребенок, стала колотить руками и ногами по моей спине. — Там, наверное, в летнюю пору тьма комаров. Да и дом старый — вот-вот развалится, комнаты темные, мрачные. И тебе не стыдно предлагать мне такое? Я ведь не чужая тебе.
Я вконец растерялся.
— Тогда вернемся домой. Чем жить в одиночестве в неприятном для вас месте, лучше оставаться дома вместе со всеми. Разве не так?
— Опять ты за свое! Слыханное ли дело: я специально ушла из дома, а ты хочешь меня вернуть. Ни за что на свете! Как подумаю, что придется снова жить с домочадцами, тошно становится. Мне осточертели все домашние, осточертели все соседи в деревне. Я стара, жить осталось недолго, и позволь уж мне провести остаток дней так, как мне хочется.
— Что же вы капризничаете, матушка?
— Такая уродилась. И какие могут быть капризы, раз вы решили меня здесь бросить?
— Ну и ну!
— Что ты нукаешь? Домой я не вернусь, поскорее оставь меня где-нибудь и уходи.
— Рад бы оставить, но вам нигде не нравится.
— Значит, плохо ищешь. Не желаешь угодить родной матери.
— Мы столько исходили, что меня уже ноги не держат. Добрый десяток домов осмотрели.
— Но они все мне не по душе. Скажи сам, был ли среди них хоть один подходящий?
— Поэтому я и предлагаю: не будем искать готовое жилье, лучше найдем подходящее место, а хижину я сам для вас построю. А вы только ворчите.
— Ворчу, потому что старая. Неужели нигде не сыщется местечко, где в одиночестве можно было бы спокойно провести остаток дней? Будь добренький, постарайся… Ох, поясницу ломит. Ты меня поаккуратнее неси. Как похолодало-то! Лунный свет будто иголками кожу колет.
— Не ерзайте, матушка! Я ведь тоже устал. Может, и вправду вернемся домой. Представляете, как все обрадуются!
— Не хочу!
— Не бродить же нам здесь всю ночь напролет. Как хотите, а я возвращаюсь домой.
Мать, видимо, испугалась и уже другим, просящим голосом сказала:
— Потерпи еще немножко, пожалуйста. Я больше перечить не буду. Оставь меня в любом месте, где хочешь. Вон там виднеется какая-то хижина. Отведи меня туда и брось. Только не относи домой, прошу тебя!
— Мы ведь уже осматривали ту хижину. Вы сказали, там много щелей, всегда будет сквозняк, да и крыша в дождь станет протекать.
— Верно, она мне не по душе, но ничего не поделаешь, я потерплю. Зато отдельная хижина, и я смогу спокойно в ней жить.
— Но она такая ветхая! Я все же сын вам и не решусь оставить там свою матушку.
— Пусть ветхая — все равно! Скорее отнеси меня туда и возвращайся. — При этих словах я замер и вдруг почувствовал, как тело мое пронзает тысячами иголок лунный свет».
Вот какая картина представилась мне, пока я глядел из окна вагона на мелькавшие перед глазами крыши домов станции Обасутэ. Слова диалога с матерью, которую я нес на спине, как бы сами собой возникали в моем мозгу.
Вернувшись к действительности, я с удивлением подумал, что в моем воображении мать проявила те черты характера, какие были свойственны ей в жизни. В привидевшейся мне сцене многое отличалось от известного предания: прежде всего то, что мать сама пожелала остаться в одиночестве и даже решительно настаивала на этом. И это было странно! Мне почудилось, будто в глубине моего сердца образовался кусочек льда, от которого холод стал распространяться по всему телу.
Неприятно было думать, что мать сама желает остаться в горах. Наверное, мне стало бы легче, вообрази я, что это желание исходит от меня самого.
И все же почему мать возникла в моем воображении именно такой? После долгих раздумий я пришел к мысли, что сам, возможно, повел бы себя так же, окажись я в преклонные годы на ее месте.
* * *
Летом я отправился читать лекции на север Кюсю, в один шахтерский городок, протянувшийся вдоль реки Онга, и в местном отеле встретился с сестрой Киёко, с которой не виделся уже два года.
Киёко была самой младшей из четырех моих братьев и сестер. Во время войны она вышла замуж, родила двоих детей, а потом оставила мужа и детей и вернулась в родительский дом. Но вскоре ушла и оттуда, заявив, что хочет начать самостоятельную жизнь.
Я с детства больше других братьев и сестер любил Киёко, но все же не мог простить ей этот своевольный поступок. Между нами не было сказано слов о том, что мы порываем навсегда, но Киёко, видимо, поняла своим чувствительным сердцем мое отношение и не написала мне ни одного письма с тех пор, как ушла из дома. Я тоже ей не писал и знал лишь, что она работает где-то на севере Кюсю.
Когда же я узнал, что поеду на Кюсю, я решил повидаться с младшей сестренкой и перед отъездом из Токио взял у матери ее адрес и даже отправил телеграмму, хотя и сомневался, пожелает ли она со мной встретиться.
Вечером, когда я вернулся после лекции в отель, Киёко уже была в моей комнате. Она сидела в углу у стены и против ожидания была в отличном настроении. На ней была серая юбка и белоснежный шерстяной свитер, волосы коротко пострижены по моде.
Ей уже исполнилось тридцать четыре года, но на вид нельзя было дать больше двадцати пяти.
— Роскошно не живу, но на еду хватает, — ответила она на мой вопрос.
Последнее время она работала в косметическом кабинете на аэродроме небольшого приморского городка близ устья реки Онга. Киёко была старшей над несколькими молоденькими девушками-парикмахершами и обслуживала главным образом иностранок.
Мы беседовали, как положено брату и сестре после долгой разлуки. Мне, старшему брату, многое следовало бы сказать Киёко по поводу ее развода и дальнейшего образа жизни, но я решил этого не делать, тем более что ничего уже нельзя было исправить. Раз она решилась уйти из дома, оставив двоих детей, значит, на то были свои веские причины.
И мы, тщательно обходя щекотливые темы, говорили лишь о родителях, братьях и сестрах.
— Мать по-прежнему «обасутэ», — сказал я.
С тех пор как мать однажды заявила, что хотела бы покинуть семью и уйти на Обасутэяма, мы, дети, нередко для удобства употребляли в разговоре между собой это слово, вкладывая в него оттенок порицания ее самолюбивого, своенравного и привередливого характера, а иногда, напротив, понятное лишь нам самим чувство жалости и заботы о матери. Ее желание уйти от всех отчетливо раскрыло положительные и отрицательные черты ее характера.
Киёко с трудом погасила мелькнувшую на губах улыбку и сказала:
— Наверное, мать и в самом деле хотела, чтобы ее отвели на гору Обасутэяма и там оставили.
— Ты так считаешь?
— Не знаю, почему-то мне так кажется. Может, ей искренне хотелось разом сбросить обременявшие ее заботы и остаться в одиночестве где-нибудь далеко в горах.