— Здравствуй, Сааму, здравствуй, ну, ты тоже не стареешь, да, да… — благосклонно и громко зазвучал голос доктора на кухне и словно спугнул тишину, поселившуюся здесь: серая кошка спрыгнула со стула и спряталась, а остроухий белый шпиц вскочил с места и звонко залаял.
— Ну, где больная, где Анна Курвест? Посмотрим, да, да… Сюда? — и он открывал уже дверь в комнату.
Йоханнес, сняв коробившийся брезентовый плащ, с которого сразу же стекла на пол лужица, но не снимая пальто, — предстояло ехать отвозить доктора, — уселся к столу и стал вытаскивать табак.
Он слышал голос Тынисберга, гремевший в комнатах.
— Ну, где моя Анна, где моя красавица, посмотрим, что же с ней сделали?.. Я слышал вас, слышал, как же, помню… Вы пели в хоре у старого Шютса в народном доме Марди. Да, да… У вас был, мало сказать прекрасный, — ангельский голос, да, да… Но я вас сейчас плохо узнаю, очень плохо… Ну, послушаем, послушаем…
Выкрики доктора мало-помалу перешли в невнятное бормотание; ему отвечал слабый женский голос; услышав его, Йоханнес покачал головой.
Поливая над тазом на маленькие белые и волосатые руки доктора, Сааму напряженно прислушивался к его словам, однако доктор говорил самые обыденные и незначительные слова, и по ним трудно было понять что-нибудь.
— А у вас еще с лета мухи сохранились, — громко бормотал он, мимоходом уловив звонкий полет одинокой мухи, до пены намыливая руки и разбрызгивая воду.
Рецептов Тынисберг написал несколько; поставив под последним закорючку подписи, он, понизив голос, внушительно и с укоризной сказал Сааму:
— Друг мой, есть люди, которые сразу лишают себя жизни, а есть такие, которые — годами…
Не поняв слов доктора, но чувствуя, что они относятся к сестре Анне, Сааму спросил:
— Что у нее болит?
— Что? И ничего и все… Сердце, конечно, плохое… Я прописал что нужно, да, да…
Затем доктор поднялся и стал одеваться. В сенях, когда Тынисберг уже шагал к повозке, Йоханнес, густо сказав ему вслед: «Подождите, доктор…», взял Сааму за рукав и забормотал:
— Я вот давно уже смотрю… У вас, скажем, две телеги… И куда вам две? Ваше дело такое: что завтра, послезавтра будет — неизвестно, а мне телегу покупать надо. А зачем мне на базаре брать, раз мы соседи?
— Телеги не мои, — равнодушно сказал Сааму.
— Вот, вот… не твои, а Курвеста. Но где Курвест? — обрадованно загудел Йоханнес, почти вплотную приперев могучей своей грудью Сааму к дощатой стене сеней и жарко дыша ему в шею. — Фюйть — нет Курвеста!.. Ты скажи Анне. Тут мало ли что с ней случится, все растащат. А мы все же соседи. Да и заплатить я могу немножко, или мукой, скажем…
— Я скажу… — так же равнодушно обещал Сааму.
На дворе с телеги послышалось нетерпеливое покашливание доктора.
— Тебе что… ты человек несвязанный, — продолжал бормотать Йоханнес, косолапо ступая по двору за Сааму, — одна душа легкая в чистой рубашке. Телега — Курвеста, но Курвест — фюйть! А телега — это добро.
Сааму певучим голосом благодарил доктора, который ради них, простых людей, пустился в такой длинный путь из города. Пусть доктор не рассердится, Сааму положил ему на воз кусок бекону и мешочек белой муки под брезентом, вот здесь… Хотел было положить еще яичек, да не находит он их что-то последнее время, — прячут их куры, или хорек… Пусть доктор не обидится…
— Ну, ну, лишнее, — поморщился Тынисберг; потрогав изрядный кус, завернутый в мешковину, подумал: «Э, да он тут целый бок завернул…»
Пока Йоханнес возился у лошади, доктор, обращаясь к высоко поднятому строгому лицу Сааму, наскоро повторил все свои наставления и, вздохнув, пожал холодную руку слепого.
— Ну, ну, ничего, старик… Да, да…
Телега, мягко шурша и кое-где выстукивая на камнях, покатила со двора.
— Ты скажи Анне! — обернувшись, крикнул Йоханнес. — А телегу я пока оставлю у себя.
Звуки колес смолкли, и стало слышно, как ветер шарит по углам построек и шумит в живой еловой изгороди, окружающей дом. С пасмурного октябрьского неба сыпал мелким бисером дождь.
Сааму, опустив по бокам руки, постоял немного, прислушиваясь к ветру, потом вошел в дом, где после громко звучавшего голоса доктора стало особенно тихо. Быстро наступали осенние сумерки.
Сааму продолжал свой прерванный трудовой день. Он зажег фонарь и поставил его на скамью. Казалось бы, для слепого свет не имел значения, но это было не так. Сааму был не совсем слеп. Он, как говорили в народе, «видел тень». Глазами, подернутыми безжизненной поволокой, смутно ощущал сияние дня, видел свет в окнах и лампу темными вечерами и даже время мог определить по солнцу.
Работы в доме находилось много, ведь уже год как он был единственным работником на хуторе Курвеста, на хуторе, когда-то богатейшем в деревне. И хотя за этот год хозяйство пришло в упадок и незаметно уплыла большая часть добра, работы все же было слишком много для одного человека, тем более для такого, как Сааму.
Он разжег огонь в очаге, натаскал в чугун воды, поставил греться, накрошил в большие чаны картофеля коровам и свиньям, насыпал муки, залил кипятком. Приготовив корм, взял фонарь и отправился в хлев.
Со скрипом открылась широкая дверь сарая. Просторная темнота встретила Сааму тихими шорохами, запахами мякины и соломы. Почувствовав близкое присутствие человека, призывно заржала лошадь, закукарекал петух, отрывисто захрюкала свинья.
Если бы кто-нибудь увидел здесь в хлеву, при неверном свете фонаря. Сааму, он долго бы, пораженный, следил, как бережно и умело тот опускал коровам сено в кормушки, каждой из них почесал мягкую вислую шею, отыскал в принесенной охапке клок клевера и поднес к губам старого Анту; перебрав пальцами жесткую челку его, вытащил оттуда несколько головок цепкого репея. Всех бы удивила широкая добродушная улыбка, появившаяся на лице Сааму, когда он обратился к мерину:
— Ну что, Анту, мой свадебный конь, что же делать нам?
И скребком стал оглаживать Анту. Умиротворенное и спокойное выражение было на его лице, словно не на проклятом хуторе он жил, словно не тяжело больна была Анна… А ведь он любил Анну!
Никого не забыл Сааму; меся ногами грязь, покрывающую двор, он натаскал ведрами пойло свиньям, накормил и напоил овец. Потом подоил коров, нацедил молоко на кухне и налил его в блюдечко серой кошке и белому шпицу Микки. Все это отняло у него добрых несколько часов, и уже совсем стемнело, когда, убрав кухню и вымыв руки, Сааму вошел в комнату к больной сестре и певуче сказал в темноту:
— А вот сейчас и свет будет…
Зажег лампу на маленьком столе у изголовья кровати.
Из темноты выступило бледное и нездоровое женское лицо. Теперь, когда болезнь подточила Анну, трудно было определить ее возраст, но, должно, быть, она была еще не стара и когда-то хороша собой.
— Мне свет не нужен, — тихо, не пошевелившись, ответила Анна.
Свет тускло отразился в полированных округлостях мебели. В этой комнате не было плохих и бедных вещей, если не считать изношенного пиджака и лаптей на ногах Сааму; сам он здесь казался не на своем месте, хотя ни Анна, ни эта мебель, как и весь хутор, не могли без Сааму, — нет, не могли обойтись…
— Я тебе теплое молоко поставил… — сказал Сааму.
— Нет, не надо… — слабым голосом отозвалась Анна. Отвечала она помедлив, словно с затруднением.
Но, не слушая ее, Сааму уже накрывал столик у изголовья; поставил белый кувшин с молоком, мед на блюдечке и свежую булку. Потом, несмотря на то что здесь стояли диван и несколько мягких кресел, принес из кухни скрипучий табурет и молча уселся на нем в ногах у больной.
Стало тихо, только острый слух Сааму мог уловить звуки жизни. Что-то скрипнуло неизвестно где, — Сааму знал, что это флюгер на крыше повернулся; глухо топнуло на кухне, — серая кошка прыгнула за мышью, а вот кто-то царапнул по стеклу, и Сааму догадывался, что это кленовые ветки, раскачиваемые ветром, коснулись, окна. Потом в самой комнате послышался шаркающий звук. С некоторых пор у Анны появилось странное движение, которое так верно изобразил Сааму у Йоханнеса Вао. Она подносила к глазам нечеловечески исхудалую руку, долго разглядывала ее, а потом с усилием отбрасывала от лица, словно разрывала паутину. Падая и задевая за стену, рука производила шаркающий звук.
— Возьми, поешь, — тихо сказал Сааму.
Звякнуло блюдечко, Анна с усилием выпила несколько глотков и с отвращением отставила стакан.
Снова молчание. Снова звуки. Что-то равномерно застучало, словно в комнату просился кто-то робкий за десятью дверями, — Микки чесался от блох, и хвост его бил по полу.
— Сааму, — сказала Анна, и Сааму уловил что-то новое и не совсем понятное ему в ее голосе. — Сааму. Мое погребальное платье в шкафу, в картонке…
Сааму открыл было рот, чтоб ответить, но не нашел слов. Он хотел было сказать, что доктор прописал верные лекарства и обещал вылечить Анну, — славный доктор Тынисберг, — не зря же Сааму положил ему в телегу кус шпигу с полпуда. Но Сааму, всю жизнь привыкший относиться к событиям прямо, во всей их обнаженной мудрой правде, не смог этого сказать. Тем более родной сестре, которая готовилась уйти из этого дома.