Его рядовое, думается, детство пришлось на те счастливые времена, когда в стране установилось относительное благополучие, большинство людей были благодушны и щедры в простоте и непритязательности, и многое посвящали семье и друзьям, а также природе.
В Деревенском доме каждое лето было многолюдно. Съезжались родственники и их друзья. Каждую субботу тёушка Маня и паушка Нюра на всю ораву заводили стряпню, аромат которой так врос в подкорку, что в каждом куске хлеба впредь он вынюхивал запах тех пирогов и ватрушек, прежде чем есть эти жалкие подобия. Потому то, наверное, городская домашняя еда, кроме жареной до угольного пласта картошки, недельного борща и маушки Ани картофельных шанег, обмазанных топлёным маслом, не вызывала избыточного слюноотделения. А вот в гостях – другое дело.
* * *
Его всегда тянуло придумывать, коверкать и сокращать слова. Началось с самого первого.
Он много орал, точнее хохорал, как сказал, впервые услышав это, Дед. Видно Ёжка напугался тогда вместе с медиками. А потом, месяцев 9-ти с половиной, вдруг превратился в молчуна, только жующего что-то в моменты возбуждения; при этом Ёжка вперивался широко открытыми карими глазами в объект внимания и пока не дожёвывал, не отрывал глаз, а может и наоборот, пока не отрывал глаз, не переставал жевать. Родители не на шутку испугались, но более двух месяцев ничего не могли вытянуть из мальца. Детский врач, дважды придя на вызов, не нашёл никакой патологии, но под пристальным взглядом ёжился, и выписывал какую-то витаминную, кислую микстуру, поясняя, что мол от кислого его должно прорвать на рёв.
Ох уж эти карие глаза. Женьку поражал контраст между цветом глаз и совершенно белым хохолком на макушке шарообразной головёнки. Кареглазый блондин не входил в её представления о мужской привлекательности. И от кого только? Ясно, что глаза от Женьки. Но ведь они оба шатены. Незадача.
Вдруг, как раз в 1 год и 2 месяца, только вот никто не помнил, в тот ли день, когда Ёжка сыграл с гостевого дивана, скорее на следующий, он за завтраком долго смотрел на мать, жевал, и когда в кухне наступила звуковая пауза, громко и звонко выдал «НЯ». И перестал жевать, продолжая зыркать. Женька аж поперхнулась, а Женька уронил на пол очки и вилку с самым вкусным куском котлеты, который всегда оставлял напослед. А иногда, даже на послечай, чтобы по дороге на работу смаковать вкус жареного мяса.
С этого дня повалилась череда метаморфоз, преобразивших мальчугана за три месяца до неузнаваемости. Во-первых он заболтал двузвучиями, не менее чем на секунду разделяя их, чётко выговаривая звуки.
Во вторых, у него на голове стала прорастать щетина. Именно не пушок, а вполне упругая и колючая щетинка. Притом цвет её был каштановым. За исключением всё того же белого хохолка, мягкого и покладистого.
В третьих, и это более всего впечатлило всех знавших, у Ёжки посинели глаза! А пристальный взгляд остался.
* * *
«Че»! Казалось, множество интонаций можно было уловить в этом определении Женьки – отца. Ёжка умудрялся наполнить эмоциями любое общение с отцом или упоминание об отце, произнося лишь это непонятное и явно противоречащее традициям и представлениям о первых словах младенцев то ли слово, то ли что? А вот Женьке – маме не свезло. «Ня» всегда было одинаковым. И она всё гадала – это всегда на пределе сыновних чувств, или вне эмоций вообще.
Че Гевара был тогда в пике славы Но Ёжка о нём знать ещё не мог. Да и Женька никак не походил на героического идеалиста – террориста.
Но для Ня то вовсе не было подходящего персонажа.
* * *
Ёжка часто мечтал, уставясь в эти моменты в одну точку и каменея всем телом, что сильно озадачивало свидетелей. В мечтах он действительно улетал, забывая про себя, и оказавшихся рядом собеседников или не всегда подходящую для грёз обстановку.
Воля
11-ти летний Ёжка балансировал на торце здоровенного деревянного столба над такой далёкой отсюда и такой твёрдой воронёной гладью воды уже несколько минут, теряя самообладание всё больше. Но слезть обратно не мог, т.к. деревенские пацаны пристально и уже ехидно смотрели на него, городского задаваку, ляпнувшего «Запросто!» на предложение прыгнуть с пятиметровой высоты. И вот теперь, от ужаса и от стыда, не мог решиться ни туда, ни обратно. Противный свист сдернул оцепенение. Падение было неудачным, пластом. Из воды его вытащили почти без дыхания. Откачали. Смеялись обидно. Но он вернулся на следующий день. И нырнул. Вновь отбил икры ног, но обрел друганов и уважуху. А когда в глубине упёрся в дно руками, и открыл в панике глаза, то прямо перед ними увидел здоровенного рака, поклацавшего клешнями и умчавшегося задом оперед. Хвастался, трясясь от пережитого, разводил руки, кричал «О!». Не верили, смеялись задорно, ободрительно. То ли у страха глаза велики, то ли тот рак в тот раз свистел. Ждал. Стало быть.
***
Каждое, без исключений, лето до окончания школы Ёжку и Ёньку пачемуни отвозили на Деревню к Деду, паушке и тёушке. Родители гостили недолго, а братья почти всё время летних каникул оттаивали от дисциплины и так дичали, что только к новому году приходили в себя, и начинали толком учиться, подчиняться.
Деревня от отъезда к приезду отмирала дворами, из пятнадцати тысячного процветавшего при картонной фабрике рабочего посёлка неспешно превращаясь в прореженную хуторскую агломерацию из ветшающих деревянных домов. Однажды проложенная асфальтом улица, конечно Ленина, переходящая в дорогу к районному центру, разбивалась от года к году, но в сравнении с жутким бездорожьем до, даже в зрелом возрасте казалась Ёжке приемлемой. Ведь он то помнил, как на грузовиках с подтягом тракторами они с отцом преодолевали ранним туда и поздним обратно летом «последние» шестьдесят километров, чавкали в грязи от брошенных на произвол удачной погоды машин.
– Тупик, он и есть тупик, – вздыхал Дед всякий раз при встречах и расставаниях, – помрём вот, и зарастёт всё лесом. Освободится.
А Ёжке нравилось. Благодаря тому, что за Деревней дорога-улица кончалась, и только направления в лесные делянки и бывшие деревеньки указывали, что жизнь там какая то или есть или была. Потому вокруг Деревни была непуганная людьми дебрь, от которой их, детей, никто не ограждал. Там и пропадали подолгу, в охотку то за грибами или ягодами, то просто, шатались по тропам и лугам, придумывали, додумывали и досказывали всякие приключения, попадали в переделки, оправдывались перед Дедом. А тот их конечно строжил, а сам любился глазами, не то что баушки, охали да квохтали.
Все их похождения, однако, были словно привязаны к речке Вол, рассекавшей Деревню и дебрь. И перетянутой пополам. Плотиной-мостом. Мост по над плотиной получился горбатым, т.к. был деревянным, и конструкцию сделали арочной, однако пристроенный пешеходный переход-подход к подъёмникам щитов, регулирующих уровень воды в запруде, был прямым. Со столба центрального из трёх подъёмников Ёжка и прыгал. Много. Нравилось. Быть среди немногих смельчаков.
Фабрика забирала чистую воду из запруды, чтобы потом выбросить целлюлозную грязь, убивающую Вол совсем на десятки километров вниз по течению. Грязь та склизкой ржавчиной оседала на берегах, расползалась по всей округе в паводок. Высыхала и свисала с ветвей деревьев. Валялась лепёшками на лугах наряду с коровьими. Противно воняла. И даже после остановки фабрики в окаянии всероссийской разрухи, когда Ёжка только вошёл в зрелость, речка восстанавливалась долгие годы.
Так как родовое гнездо, крепкий пятистенок на две семьи, в коллективизацию разобранный в родовой деревне и перевезённый в рабочий посёлок, оказалось у Вола ниже плотины, то местным детишкам, составлявшим с приездом братьев ёков отважную летнюю ватагу, приходилось ходить купаться за «горбатый». И там, на запруде в жару отрываться целыми днями, забывая про еду. Там же Ёжка научился плавать. Когда отец рассказал, как бултыхался в омуте под хохот старшего брата, выбрасывавшего семилетнего Женьку из лодки на глубину, Ёжка утвердился в мысли, что с ним такое не пройдёт, и он утонет камнем. А потому учился сам, всё глубже и глубже уходя в глубь с лягушатника, мелкой заводи, в которой под приглядом мамаш плескались малыши и бесились в играх младшеклашки. В 9-ть под Ивана-Купалу решился, и неожиданно легко переплыл запруду, как спустя годы оказалось, совсем не широкую. А ночью, гордый собой, прыгал через костёр.
Однажды, в 12-ть, у моста выдержал экзамен боем, когда с Ёнькой, вдруг оказались окружёнными местной братвой во главе с известным всем ухарем Вокой Чёрным. Так его звали за цыганскую смуглявость и наглость. Не было тогда ни толерантности, ни шовинизма. Звали и звали. Поровну.