Мы сначала боялись. Тогда он сам разрезал огромные арбузы на большие куски, на железном подносе помыл виноград из шланга, сел на скамеечку. Мы потихоньку подобрались и стали угощаться, а он смотрел, не кончился ли у кого кусок, не оттирают ли в сторону маленьких.
Когда все было съедено, он сказал:
– Захотите арбуз – идите базар, спросите дядя Коста. Я дам. Воровать не надо. Это я вас так прошу не делать. Воровать – очень плохо воровать. Мой Арчил тоже теперь все бьют, бегает тут на Север с пилой за елкой. А я арбуз привез. Ему деньги надо, много деньги, чтобы раньше отпустили. Кушайте… Не ездите тюрьма… Кушайте…
И заплакал.
«Трибунал»
Представьте себе трибуну. Высокую, метра четыре или даже пять. С крутой лестницей, вернее, с двумя, по одной нужно подниматься, а по второй – спускаться, и к первой раз в день в определенное время всегда стоит очередь. Представитель каждой проживающей в доме семьи непременно стоит в этой очереди и медленно продвигается наверх. А там – там он поднимает руку, как Ленин на памятнике, и…
Эх, вы и не знаете, зачем нужна такая трибуна во дворе. Почему в каждой квартире висит исполненный от руки график, согласно которому вам в определенное время предстоит с пятиметровой высоты исполнить ленинский жест. Как же долго нужно было стоять, чтобы с чувством исполненного долга беззаботно покинуть это возвышение по второй лестнице! Ага, у вас когда-то была во дворе такая же? Ну разве что. Разве что. Но остальным я прошу до времени секрета не выдавать!
Знаете, когда я был совсем маленький, я любил подниматься на эту трибуну вместе с папой. Как правило, мы делали это в компании с живущим в соседнем подъезде папиным коллегой, дядей Левой. В очереди никто не думал о предстоящем публичном акте – разговоры шли на отвлеченные темы. Старушки, как всегда, ворчали и сплетничали, но, конечно, куда осторожнее, чем сейчас. Мужчины вели беседы о рыбалке, охоте, дачном сезоне и ценах на доски и навоз. Женщины от сорока жаловались на здоровье детей, от пятидесяти – на собственное. И те и другие дружно ругали врачей, причем оглядывались, не стоит ли рядом кто-нибудь из семейства профессора Гроссмана. Он считался врачом хорошим, и его, понятное дело, побаивались прогневать.
Профессор Гроссман выходил из дома заранее и устремлялся к трибуне только тогда, когда замечал, что к концу очереди пристраиваемся мы втроем. Папа и дядя Лева всегда говорили о джазе, кино, премьере в театре или о спорте. Старушки посматривали на нас косо: хотя профессор Гроссман был немец, а папа – поляк, мы для них все равно были жидами или в крайнем случае евреями. Обрывки наших разговоров их нервировали: «Итальянский неореализм», «Джон Колтрейн», «Роланд Матиас». Только если папа заговаривал о том, почему крохотная ГДР всегда соперничает с Советским Союзом на Олимпийских играх, и возмущался: «Они не жалеют денег на то, чтобы в каждой школе был хотя бы маленький бассейн, лягушатник, а в каждом дворе – баскетбольная площадка, хоккейная коробка…» – это вызывало сочувствие. «А что ты хочешь, евреи – люди неглупые… Пьяные не ходят, водки не пьют…» – «Ну да, не пьют. Пьют! Но ведь не пропиваются, и баб по чем зря не лупят, как наши сволочи…»
Дяде Леве очень не нравилось, когда кто-то знал больше, чем он, или когда ему нечего было добавить к сказанному кем-то другим. Папа любил из-за этого его разыгрывать, и профессор охотно принимал участие в этих розыгрышах. Обсуждая как-то в этой компании «Семейный портрет в интерьере», папа вдруг вставил в разговор, незаметно подмигивая Гроссману:
– Но, конечно, эта картина никуда не годится по сравнению с «Седеющим медведем» Баттистини…
– О! – подхватил профессор. – Венецианский фестиваль… Да. Всеобщее признание. Просто колоссальный успех!
– Еще бы! «Золотого льва» кому попало не вручают! – оживился дядя Лева. – Баттистини – это просто новое слово в кино…
– Джакомо Баттистини… – подначивал папа.
– Нет, его зовут Джироламо! О нем прекрасно написала Алла Гербер… – «поправил» профессор.
– Аллочка? – встревал дядя Лева. – Она просто умница. Мы сто лет с ней знакомы. Она не могла написать о глупом фильме хорошо! О, простите… Кажется, я слышу…
– Да подожди, Лева, – вдруг озадачился профессор Гроссман. – Когда Алла на прошлой неделе приезжала к нам, она ни словом тебя не упомянула! Может быть, она просто не знает, что ты переехал сюда? Или вы, м-м-м… как-нибудь нехорошо расстались…
– Как?! – вскрикнул дядя Лева. – Аллочка была здесь? Где же она остановилась? – Тут он сделал кислое лицо и проговорил: – Ну ясно, что у меня-то не могла… В смысле у нас…
– Так она же останавливалась в нашей квартире! – ахнул Гроссман. – Надо же – через три подъезда. И вы так и не встретились. А давно не видались?
– Ну… Прямо скажем, давно. И расстались не очень. Это, собственно, была моя инициатива… Понятно, что после этого она могла и не захотеть со мной встречаться…
– Да… Тогда, может, все и к лучшему, не расстраивайся, Лева. Но она обещала сегодня нам позвонить из Москвы. Может, передать ей привет или как-то сказать ей, ну, что ты ее вспоминаешь, не забываешь…
– Да не нужно, сами подумайте… Сколько таких Лёв у нее было…
– Ну да, – хитро улыбался папа, – включая Венецианских!
– Так и я про что… Тем более… – грустил дядя Лева, и глаза его устремлялись в печальную даль, ограниченную краем площадки, где мы обычно играли в футбол. – Знаешь, ты ей просто скажи – передавал привет один из ее давних поклонников. А имени просил не называть. Зачем. Прошлого не вернуть…
К этому моменту папа мой еще мог сдерживаться, но профессор уже был близок к истерическому смеху, поэтому достал носовой платок и начал сморкаться в него насухую, минут через пять отрывая его от носа ровно настолько, чтобы сказать: «Ох, и сквозняки же у нас дома…» – и снова зарыться в клетчатую ткань почти всем лицом.
Если бы разговор продолжился еще пять минут… Но тут раздался рев подъехавшего грузовика с высоченными бортами, и очередь проснулась, каждый поднимался наверх, по-ленински поднимал руку и бросал в кузов мешок с мусором или опустошал туда помойное ведро. Спускались с трибуны по второй лестнице очень быстро, потому что сзади напирали другие жильцы, и внизу выяснилось, что профессор Гроссман уже куда-то исчез.
– А где наш Гиппократ? – весело спросил дядя Лева.
– Да только что был здесь… – отвечал папа уже на последнем пределе выдержки.
– Ладно. И я побегу. Сегодня «Торпедо» играет с киевлянами… Минут десять осталось. Пока. Ой, пока, Андрюха!
– До свидания, дядя Лева, – спокойно прощался я, поскольку не понимал смешной стороны разговора.
Лет через пять-шесть я как-то вспомнил этот день, когда трибуну сносили. Ее раздавили бульдозером, это место заасфальтировали и поставили туда железные контейнеры для мусора – приходи, когда хочешь… Дома я рассказал, отчего смеюсь и не могу остановиться.
А годы спустя, когда я сам познакомился с Аллой Ефремовной, я не удержался и рассказал ей эту историю. В результате она, вдоволь насмеявшись, надписала какой-то журнал: «Моему нежно любимому и верному рыцарю Левушке с самыми романтическими воспоминаниями о незабываемых днях!» Журнал я отдал папе, тот посмеялся и отдал журнал профессору Гроссману. Вечером Гроссман позвонил и позвал папу выпить коньячку. Папа вернулся поздно, и когда мама осуждающе на него посмотрела, сказал только одно слово:
– Баттистини!
Тут уж несколько минут без перерыва хохотали мы все втроем.
Только просмеявшись, мама наставительно выдохнула:
– Бедный Левка! Сволочи вы! – Но снова прыснула и смеялась почти полчаса.
Если речь заходит о кино, дядя Лева всегда напоминает: «А уж если говорить об итальянцах, не забудьте и Баттистини! Великий мастер!» Мы знаем, что это случится, и замираем заранее.
Газовая колонка дяди Эйно
И сейчас не очень-то заставишь детей мыть посуду. Даже посудомоечная машина требует всякой химии, тарелки нужно очистить от остатков еды, а кастрюли и вовсе нужно драить вручную, как и пригоревшие сковородки. А тогда… О!
В комплект для мытья посуды входили обязательно чайник, хотя бы одна чистая кастрюля, тазик, тряпка номер один и тряпка номер два, ершик для мытья кефирных бутылок (молока и прочего в бумажных треугольничках у нас не продавали). Греешь чайник и кастрюлю, смешиваешь в тазике воду до терпимой температуры, мылишь тряпку номер один хозяйственным мылом или мажешь пастой «Санита» (кто помнит эту пасту, тот поймет меня). И моешь все на первый раз. Чайник на это уходит полностью. Затем все споласкиваешь холодной водой, ошпариваешь кипятком из кастрюли, чтобы отбить запах «Саниты» или того же мыла. А еще надо чистить и драить плиту, вытирать со стола… Потом очистки картофеля и овощей вместе с тем, что осталось в тарелках, нести в пакете на лестницу и выкидывать в эмалированное ведро с крышкой и надписью: «Пищевые отходы». Ведра благоухали между каждым этажом, тараканы не переводились, а свиньи или кому это там предназначалось, судя по магазинным мясным отделам, так и не ели эту дрянь. И попробуй только бросить в ведро газету! Уборщица по номеру квартиры на газетном уголке (их надписывали на почте) вычисляла, как Шерлок Холмс, кто виноват, и устраивала скандал на весь подъезд. Так что процедура была неприятная и длинная.