9. Да так, шумя, и не приметили крикуны, как Петруха Толмачев прибежал со стрельцами; опомнились, да поздно: тому руки за спину крутят, того саблей секут, тот уже, бедный, последний разок вздохнул, откричался… Василья Барабанщика, по рукам, по ногам связав, кинули в телегу, да еще какие на крыльце шумели, туда же в телегу покидали, повезли в тюрьму. Илюшка Глухой не дался: он четверых стрельцов сокрушил, ушел. А прочие разбежались кто куда. И так сделалась тишина, лишь ильинский пономарь, ошалев, видно, от страха, все бил и бил в набатный колокол, да галки, черной тучей кружась над городом, кричали, да потревоженные в курятниках куры громко перекликались между собой.
10. «Эх, Ждан Васильич, – говорит воевода, – что бы тебе не дражнить голытьбу-то… Ведь они б тебя порешили, кабы не стрельцы. Да, вишь, и мне какую учинили тесноту». – «Ты, боярин, меня не учи, – высокомерно сказал Кондырев, – я сам с усам, у меня его царского величества указ». – «Да указ-то указ, а как заутра опять зачнут воровать, так гляди, мол, как бы худа не вышло. Стрельцы-то больно ненадежны, ну как пристанут к бражникам? Ведь им, сердешным, за полгода жалованье не плачено. Опасаюсь, сударь».
11. Вечером того же дня поскакал в Москву гонец, повез великому государю бумагу. Отписывал воевода, что тут нынче в Воронеже учинилось, слезно просил прислать стрельцово жалованье, чтоб и его, подобно Кондыреву Ждану, не притеснили. Но это сколько времени – гонцу доскакать до Москвы, да там все справить, да назад обернуться! Ден десять, самое малое. А меж тем в Воронеже опять в кабаках шум, пьянство, дерзкие речи. Правда, уже нету с бражниками Васьки Барабанщика: его тем часом в губной избе Пронка Рябец терзает страшным своим кнутом, губной староста Сережка Лихобритов пристает, чтоб сказал, кто научил делать гиль. И уже, почитай, забили Василия, посинел, бедный, а молчит.
12. Еще среди шумных бражников Илюшки Глухого не видать. Сказывали, будто, отбившись, ушел он с воеводского двора через Ильинские ворота в посад, но кто знает – верно ли? Да то-то и беда, что верно. Там на посаде жила распутная женка Любашка, она тайно вино курила. Илюшка к ной прибежал, спросил вина, ветчины, наелся, напился и лег на огороде под грушей спать. Он мыслил, что ушел, а его Сережка Лихобритов искал: может, и не нашел бы, да Любашка указала, поганка. Вот его сонного, голубчика, и связали, да в губную – к Пронке к Рябцу: «Кто-де научал гиль делать?» Так связанного и били, ироды.
13. Гонец все скачет, уже Даньшино-село миновал, донская вода блеснула; на воеводском дворе плотники стучат топорами, чинят разбитые ворота; Петр Толмачев, стрелецкий голова, собрав стрельцов, сулится скоро жалованье отдать – гонец-де скачет в Москву за казной; дворянин Ждан Кондырев, отомкнув шкатулку, считает деньги, велит писарю заутра же заплатить охочим людям новобранцам по пяти алтын на брата да струги готовить, чтоб скорой рукой сплыть с охотниками на Дон к князю Семену Пожарскому… Ночь идет, горят костры, пляшут, шумят по кабакам бражники: у них новый вожак объявился – бар Борских убеглый мужик Ивашка. Он кричит, что-де недоделанного дела кидать не мочно, а что-де надобно идти, и не то что Кондырева-дворянина ай воеводу, а всех бояр и подьячих побить, да и посадских кое-кого туда же. «Они, – кричит, – дюже салом заплыли, нам от них одна разоренье!» И многие бражники кричали вместе с Ивашкой: «Верно! Побить их, да и все!» И сошлись на том, чтоб заутра, как заблаговестят к обедне, так всем бы собираться на торгу и идти по боярским дворам грабить. Сойдясь на этом, поснули бражники кто где.
14. А пока они кричали да сговаривались, лихобритовские ярыжки[6] тоже не зевали. Они сидели по кабакам, наряженные – кто побирушкой, кто монахом, кто мужиком проезжим. И они все слушали, замечали, какие дюжей глотку дерут. Так что не успел Ивашка, бар Борских убеглый мужик, за угол от кабака завернуть, как человек с пять навалились на него, сшибли с ног, поволокли. Так же и с другими крикунами стало. И в ту ночь набили тюрьму полнехоньку.
15. Утром пошли Ждановы люди по избам, зачали кричать новобранцам, чтобы шли на воеводский двор за жалованьем. Те стали, сомневаясь, меж собой переговариваться: «Вот-де чудно́! Не лукавство ль? Вечор с воеводского двора втычки, а нонче, глянь, – жалованье!» Тут к обедне заблаговестили. Бражники по уговору бунтовать побежали, слышат: бар Борских Ивана будто в тюрьму кинули. Да и других много туда ж покидали ночью. Смутились: что делать? Не ведают – бунтовать, не ведают – смиряться. Тогда пришел один охотник с воеводского двора, трясет кисетом, гремит алтынами, молвит: «Чего, дураки, сумлеваетесь? Верно, дворянин по пяти алтын на брата жалует». И друг за дружкой все, какие поверстались в охотники, пошли на воеводский двор и получили по пяти алтын. И всем было приказано заутрешний день идти к пристани по стругам.
16. Так и вышло. Попы молебен отпели на берегу, дали крест целовать. Всех новобранных посадили на струги, и поплыли они по реке Воронежу на тихий Дон воевать турка. Как они его воевали – речь особая, мы об том сей час не будем сказывать. Одно лишь: многие там за пять алтын головы свои положили.
17. А на Воронеже тишина стала. Кончился шум. Огонь как бы сбили, померкло пожарное пламя, но малая искорка невидимая осталась-таки тлеть до норы.
Повесть вторая
1. He ладно б зачинать с того, да что ж сделать. День-деньской галдит воронье над торговой площадью: там – на двух столбах рели[7], на коих повешенных видим. Их ветер качает, дождь сечет, солнце палит. Другой день висят. И ужасаются приезжающие мужики, да и лошади шарахаются: шутка ль? Таково страшно.
2. На третий день пришел в губную рядовой казак Герасим Кривуша с невестой, бил челом старосте Сергею Лихобритову, чтоб дозволили снять нареченного тестя, предать земле, отпеть с попами казненное тело. Так ведь не дал, злодей. Фертом уставя руки, смеялся, говорил: «Да чего-су в землю хочешь ховать? Этак-то Ваське ладней, этак он к небушку ближе». Губной дьяк моргал Герасиму, делал знак, как бы лез за пазуху: дай-де. Но Герасим давать не стал: раз – чтоб подлому семени потачки не делать, а второе – и давать-то нечего было. Ушли они с Настей, она плакала, бедная. На крыльце Герасим в сердцах кинул шапку под ноги, сказал: «Ну, погоди, Сережка, дьявол, еще и тебе будет туга![8]» Тот, смеючись, в окошко глядел: «Нет от тебя ль, вшивой?» – «Да уж будет, помяни мое слово!» С тем и разошлись. По Васильевых же товарищей никто не пришел: бар Борских Иван издалеча был, сирота убеглый, а с Илюшкой Глухим чудно вышло, право. Его вешать привели, поставили под петлю; вот он просит: «Вы же, ироды, хоть перед смертью руки-то развяжите, дайте лоб окстить!» Ему развязали, а он враз раскидал всех профостов, да и был таков. Так и не нашли, чисто под землю ушел. Барабанщик же с Иваном чуть ли не седмицу висели, пугали проезжих, и оттого мужики перестали на торг езжать. Тогда воевода сказал Лихобритову, чтоб снять. Он ночью удавленных поснимал и увез тайно неведомо куда. И ничего в память об них не осталось нам – ни креста, ни камушка, одна пытошная бумага.
3. А молодые свадьбу кой-как сыграли, стали жить без Василья. Герасим на градскую стену в караул ходил, нес казацкую службу, а Настя управлялась по домашности. Домашность же у них была какая? Изба, да огородишко, да конь Сивко, да корова Нежка, да курчонков с пяток, что ли. Сперва горевали, конечно, по Василью, а как вскорости приспело лето, так и горевать стало недосуг – день короток от заботы. Настя Нежку свою в Чижовский лес гоняла, а Герасим в том же лесу по ложка́м да полянкам косил траву. Он косит, а за ним конь бродит. Этого Сивку Герасим так обучил – за собой ходить, куда хозяин, туда и конь; а то посвистит ему как-то мудрено, и он ляжет и лежит, ничем не поднимешь. Вот так они в Чижовский лес хаживали всеми. А там ручей бежал и дубы стояли, необхватные старики, а один – с опаленной верхушкой. На нем ворон сложил гнездо, вывел птенцов, и они все кричали, просили есть. Под тем дубом Настя частенько сиживала, глядела, как ворон детям корм таскает, а не то и вздремнет когда. Вот раз наскочил вихорь, сшиб гнездо, и упали воронята наземь. Их четверо было. Так трое-то ничего, а у одного ножка повредилась, он кричит, прямо плачет, сердешный. А старый ворон тогда летал где-то за добычей. Ей, Насте, жалко стало вороненка, она ему ножку вправила, обмотала суровой ниткой, да и не ушла, а стала старого ворона дожидаться: как одних бросить? Лиса набежит, пожрет ведь. Скорым часом летит ворон. Видя беду издалеча, вот кричит, вот кричит! Покружил над дубом, спустился на травку к ребятенкам, давай округ них похаживать, поскакивать: рад, черный, что целы. Настя тогда посмеялась на него – ну, чисто человек, не говорит только. А он, ворон-то, возьми да и скажи человечьим голосом: «Ну, дева, сослужила ты мне службу, спасибо, за то и я тебе, придет час, послужу!» Не верится, а ведь так было, ей-богу. Герасим, кончив косить, пришел, она ему сказала про чудо, так он тоже не поверил: «Заснула, поди!» – и посмеялся. А впоследствии увидим, что вышло. Это я верно поведал, как было. Но вернемся назад.